Чертовар
Шрифт:
Все тут были заняты, все готовились к войне, каждый знал свое место и никто не понимал ничего, кроме того, в какое время и в каком месте должен находиться. Оставалось надеяться на Богдана, а тот почти не появлялся: работал в Выползове и возникал у жены разве что на полдня по воскресеньям. Кавель все же поймал его однажды садящимся в бронемашину и потребовал час-другой для себя: если уж воевать не дают, то пусть хотя бы послушают. Как-никак кавелитов тут, на Ржавце, видимо-невидимо, а это для чего: они нужны Богдану для дела или сами развелись, как клопы? Богдан очень удивился, по-птичьи склонил голову к плечу, задумался и в машину садиться не стал.
— Пойдем на веранду. Шейла, нам с Кашей бутылку лукового счастья и этих маринованных маленьких… как их… ну, ты знаешь, сопливенькие они еще очень… Ну да. Маслят. Именно.
Летний вечер понемногу сгущал краски в небе над хутором, чертовар и следователь молча, каждый в недоумении — о чем бы это таком говорить сначала, а о чем попозже, прошли на веранду, с которой Шейла заблаговременно турнула Савелия: хозяин потребовал лукового счастья. Так неведомо почему назывался крепчайший ерофеич тройной перегонки, очень обильно вышибавший у непривычного человека слезу, — никакому луку такое не под силу. Луковая благодать была изобретением наиболее алкоголичного среди Богдановых помощников — Козьмодемьяна Петровича, Богдан его на употреблении оной застукал, пробормотал: «Счастье ты мое… луковое», — протрезвил вонью из лиловой пробирки, велел пить что-нибудь менее крепкое, а рецепт конфисковал и Шейла его в медицинских целях внедрила. Под прошлогодний запас маслят Богдан и сам иной раз не прочь был опрокинуть стопку-другую. Но время у него для такого баловства выдавалась редко. Сейчас Богдан не без резона полагал, что под луковое счастье и ему говорить легче будет, и Кавелю — понимать. Сам-то Богдан все уже давно понял. В частности, понял, отчего китайцев заволокло на Арясинщину. И отчего, пусть они сто раз прекрасные люди и чертей в них сроду не сидело, позволять им дальше плодиться на Арясинщине нельзя никак.
Грибочек проскользнул по ошпаренному пищеводу, и мир стал сразу поприятнее. Но понятности не прибавилось. Пришлось сразу пустить и второй грибочек вослед первому. Слезы на глаза навернулись, — разумеется, только Кавелю. Богдан у себя в чертоге привык не такое нюхать. Почти ничем неприятным, кстати, не пахло — разве только гарью тянуло с запада, из-за темнеющих сосновых силуэтов.
Молчание затягивалось, а чертовар все медлил с началом беседы. Пришлось Кавелю начинать самому.
— Богдаша, спасибо тебе за мое спасение, но уж будь милосерден, объясни, что происходит. Собрал ты целую армию сектантов и решил разгромить одну фанзу посреди кладбища? Тоже, нашел способ обустроить рабкрин… Что ты за противника себе выискал? Перекупи эту фанзу да сожги или закопай, а самих китайцев пересели, чего проще?..
Богдан вытаращил глаза. Сходство с беркутом мгновенно покинуло его лицо — он стал, пожалуй, похож на озадаченного динозавра.
— Я? Собрал сектантов? Каша, какие у меня сектанты? У меня производство, горячий цех, а косоглазые со своими ритуалами график ломают. Перекупить их нельзя, это я тебе… отдельно расскажу, но будь добр объясниться — какие-такие у меня сектанты.
Кавель воспрял духом: вот и его профессиональные навыки пригодились. Не зря чуть не месяц топтался по задворкам Ржавца! И в неторопливой следовательской манере, под очередной сопливенький грибочек, рассказал чертовару то, что рассказать был обязан.
Слоняясь по окрестным ничейным полям, на которых только Белые Звери днем паслись и Черные Звери ночью рыскали, любуясь местными пейзажами, однажды заслышал Кавель, как в кустах что-то методично трещит и хрустит. Кавель пошел на хруст, и обнаружил, что в кустах мнется, переминаясь с ножки на ножку, лакированный черный рояль.
— Марк Бехштейн, — без любопытства откомментировал чертовар.
— Марк, — подтвердил Кавель, — он мне сам так представился. Он приподнимает крышку, как губу, и как-то так говорит нотами, что они в слова складываются. Сказал, что он не местный, он, так сказать, рояль-кустарь, малый кабинетный, восемьдесят пять клавиш, клавишный механизм с двойной репетицией, семь октав. И вот кое-что обязан показать мне — как специалисту, потому что он-то не специалист, он… рояль. И позвал в кусты. При мне табельного оружия нет, но не рояля же мне бояться. Я и пошел. Ежевика у тебя там, все штаны об нее ободрал, Шейла Егоровна мне потом другие выдала. Не созрела еще… Ежевика, говорю, не созрела. А во мне подозрения зреют — что за такой Сусанин лакированный. Иду, а он прет, знай поспевай, покуда колючки снова не сцепились. Версту, наверное, по кустам проперли, а то и больше. Погоди, горло пересохло…
Кавель продезинфицировался очередной стопкой ерофеича под очередной прошлогодний масленок и продолжил.
— Вывел он меня на поляну, а на поляне свалка. Издали не поймешь — вроде как мелкой мебели кто-то накрошил со щебенкой, такой своеобразный русский салат. Но я-то вижу, что это за мебель. Марк тактично — в сторону, а я к свалке этой — и на коленки плюх. Мать моя женщина! Валяется куча ломаных молясин, все уже ни в коллекцию, ни в ремонт, но как вещдоки пройти могут. И какие! Одних щеповских с отбитыми топорами, наверное, сотня. Китоборские лежат, их всегда по китьему хвосту опознать можно. Жуткие крысятьевские — это у них молясина сизокрысиной называется, в ней двух крыс за хвосты тянут. Премудровские! Пощадовские! А самое главное — стою я на коленях и вижу, что какая-то небольшая часть молясин при моем появлении начинает двигаться сама по себе. Ну, я знаю, что сами по себе живут только журавлевские, перелетные, попробовал схватить одну — ну, она меня и клюнула. Потом Шейла Егоровна забинтовала, — Кавель показал шрам на тыльной стороне руки, еще свежий и розовый. — А молясины берут разгон и начинают с кучи взлетать. Красиво их, сволочей, режут, там на подставке — пара белых журавлей, они качаются, крыльями машут, и вдруг начинают над свалкой подниматься — десятка их два, а то три, не сосчитал, в глазах рябит. Взлетели, покружились, начали брачным образом танцевать — ну, настоящие журавли, и как раз по два. И ритм какой-то в их танце есть, Марк издалека взял ноту-другую, а потом уже просто словами, словами так музыкально чешет. — Кавель откинулся, прочистил горло и запел тенором: — «Как прекрасен взлет молясин, когда дорогой длинной-длинной они сквозь вьюгу мчатся к югу подобно стае журавлиной…» И дальше еще, но я не помню, нерадельная, прямо скажу, песня, видать, молясины сами сочинили. Долго танцевали, потом в клин собрались и на юг улетели, — но вперед забегу и скажу, что танец этот я потом еще раз видел, так что, полагаю, не насовсем они улетели. Представление дали…
Кавель снова подлечил пересохшее горло прежним способом, он слегка окосел и раскраснелся, тогда как Богдан оставался трезвей трезвого и несколько побледнел. Все это ему не нравилось.
— Ушел я оттуда, меня кустарный Марк на тропинку вывел, а потом опять в кусты нырнул, я тут уже сам дорогу на Ржавец нашел. И по дороге гляжу — батюшки, да это ж твой алкаш Козьма-Демьян идет, и в руках знаешь что тащит? Вдребезги разбитую щеповскую, радеть с такой уже нельзя. Я в кусты, не хуже Марка, только тише, но и того не надо — пьяный твой Козьма в… извини за выражение, жопу. Идет, значит, старую молясину на свалку выкидывать. И это только первый! — Кавель понизил голос — А наутро смотрю из окошка — Савелий по той же тропке топает, даже не таится, тащит то ли влобовскую, то ли полбовскую, мне метка на лбу в такую даль не видна. Ну, перечислять дальше?…
Богдан склонился к столу, положил на него все десять пальцев и согнул их — словно хотел закогтить столешницу. Он настолько был похож сейчас на беркута, что раздайся из его горла клекот вместо человеческой речи — было б это вполне естественно. Но через миг мастер уже взял себя в руки, сглотнул ерофеича под масленок, заговорил медленно и на удивление спокойно.
— Новость, что и говорить, плохая. И как всегда не вовремя, честно скажу. Получается, что тут я совсем в чертоге заработался, а мои мастера деревяшки крутят для пущего обалдения, мало им телевизора. Ну, про Савелия говорить нечего. Так что не зря, получается, я тебя сюда привез — оформлю главным следователем. И дурь эту искореню. Только войны с косоглазыми это никак не отменяет, уж прости. Придется мне на твою историю выложить свою.
Богдан долго молчал, а потом очень тихим голосом, так, что даже собеседнику порою было слышно плохо, поведал длинную повесть про то, как в далекой уже теперь юности рыбачил он, причем очень несерьезно рыбачил, на реке под названием Созь, про которую точно установил академик секретной математики Савва Морозов, что есть она истинная река Сясь — а отнюдь не та Сясь, что в Новгородской губернии, — та, как тот же Морозов установил, не Сясь, выходит, а Седедьма, что в данном случае тоже не важно, а важно то, что Созь — это Сясь. Был Богдан предупрежден, что порою плывет по этой реке в корыте ужасный дикий мужик Ильин, и гребет деревянными ложками, а спросишь его, зачем и чего, он тебя тут же на #уй ореховый пошлет и потом наживешь ты много неприятностей, но если вовсе ничего ему не скажешь — неприятностей все одно не оберешься. Богдан никогда не верил ни во что, не поверил и на этот раз, пошел спокойно рыбачить, верстах в двадцати выше городка Уезда, что здесь же, на Арясинщине, когда-то сторожевой крепостцой был.
Сидел Богдан и рыбачил, но ругался — шла одна сплошная рыба густерка, дрянь, а не рыба, кости в ней одни и даже ухи не сваришь. Глядь — плывет с верховий долбленое корыто, и уже издали видно, что не веслами гребет в нем мужик, ох, не веслами. Осерчал тогда Богдан сверх всякой меры и первым на мужика рявкнул: «Иди на #уй!»
Мужик взвыл дурным голосом, завертелся, исчез вместе с корытом, жуткий ветер налетел. Река из берегов выплеснулась, обдало Богдана с ног до головы, а как влага отступила — тут и понял Богдан, что передалась ему какая-то новая сила. Та самая, каталитическая, которая теперь всю на свете плесень ему подчинила — ну, чертей этих самых, скот несмысленный. Об этом в другой раз, но среди прочего открылось ему тогда, что Созь, которая на самом деле Сясь — есть не что иное, как граница древнего китайского государства Ся, последний государь которого, Ся Шихуанди, прямой потомок Желтого Императора, прозванный к тому же Цзе за свою жестокость, был в Китае за нее свергнут, сбежал на Север, потом от холодов побежал на Запад, основал в здешних краях империю, но почти сразу помер и был с большими почестями похоронен, — остальные же соратные китайцы, совершив все подобающие церемонии, вернулись домой, где правители новой династии Шан почли за лучшее продольно перепилить их всех деревянной пилой — что и сделали, совершив перед этим и после этого, конечно, все подобающие обряды и церемонии.