Два голоса
Шрифт:
— Возьми любую вещь, которую можно продать, и пойдем отсюда.
Я ощутила вдруг то, что ты сейчас испытывал — накатило волной, смяло и оглушило. Ужас, отвращение, кромешная тоска… На ощупь, не в силах оторвать от тебя глаз, нашла на столике в прихожей статуэтку — то ли подсвечник, то ли часы.
— Это подойдет?
— Вполне. Только заверни, — ты содрал драпировку с вешалки. — А то нас примут за грабителей.
Голос был спокойным. Если б не руки и не глаза…
На лестнице ты догадался взять у меня тяжеленную бронзу. Выйдя на улицу, я поймала такси. В машине ты молчал, обняв статуэтку, и дома, свалив ее в угол прихожей, тоже не произнес ни слова.
— Может, расскажешь?.. — Твое каменное молчание вкупе с тем, что я испытала в пустой квартире, измучило меня вконец.
И ты сжалился.
— Хочешь все узнать? Да, ты имеешь право. Мы ведь договорились: никаких тайн. Слушай.
Ты заговорил, меряя шагами комнату. От этого у меня зарябило в глазах, и я попросила тебя сесть. Тогда ты рухнул на пол у моих ног и сжал мои руки с такой силой, что я вскрикнула. А ты рассмеялся. Отшатнулся, упал на спину, обхватив себя руками за плечи, и хохотал.
Мне стало страшно. Что делать? Как тебе помочь?..
— Не бойся. Сейчас я справлюсь с истерикой… — Ты глубоко вздохнул, словно перед прыжком в ледяную воду, и заговорил ровно: — Да, мы были в моем доме. Там, где я родился и жил. У тебя замечательная семья: дружная, теплая, такая как надо. Но не идеальная. А моя была идеальной. Не веришь? Отец был известным фотохудожником, очень известным и преуспевающим. Уверен, ты знаешь его имя, не можешь не знать в силу профессии, но сейчас это не важно. Он был в два раза старше матери и уже знаменит, когда они познакомились. Девочка из провинции, приехавшая поступать в театральный. И ведь поступила! Педагоги отмечали у нее незаурядный талант, пророчили яркое будущее. Ей удавались и характерные роли, и лирические. Но, встретив отца, она бросила вуз за год до выпуска и всю себя посвятила ему. Роль домашней хозяйки выходила у нее столь же блестяще, что и роли на учебной сцене. Через год родился я. Жданный и богоданный. Избалованный любовью с самого рождения. Родители были для меня и полубогами, и близкими друзьями — в одно и то же время. Они никогда не повышали на меня голос, у них всегда находилось для меня время. Любой домашний праздник превращался в увлекательный спектакль, в капустник, в карнавал. Мамино семейное прозвище было Мэри Поппинс — она готовила эту роль для дипломного спектакля. Она казалась воплощенной сказочной няней-феей, неутомимой и доброй выдумщицей. Все одноклассники любили бывать у меня, на дни рождения и новый год приходили толпы…
Ты рассказывал, а я видела. Видела женщину в смешной соломенной шляпке с маками и васильками. Она с хохотом носилась в гурьбе мальчишек с завязанными глазами, вытянув руки, но сама попалась в объятия крупного мужчины с седой лохматой головой и по юному блестящими глазами.
— …Я увлекался попеременно всем на свете — от античной мифологии до кругосветных путешествий. Учился не блестяще, на тройки-четверки: жаль было терять время на школьную тягомотину. Но родители и не требовали пятерок, а все мои увлечения активно поддерживали. Помню, отец помогал мне мастерить парусник в пору увлечения географией, попутно рассказывая о Колумбе и Куке, и клятвенно обещал, что подарит мне на восемнадцатилетие морское путешествие. А когда я "заболел" астрономией, они с мамой оклеили потолок в детской огромной картой звездного неба с подсветкой — купленной, кажется, в Дании, и я мог перед сном лицезреть любимые созвездия. И еще — они жить не могли друг без друга. Скрывая нежность за шуточными прозвищами и розыгрышами, постоянно устраивая маленькие сюрпризы, заливаясь краской, когда я, неожиданно врываясь в комнату, заставал их целующимися, словно два школьника… Я не знал, что может быть по другому — для меня это была норма. Ну, может, чуточку забавная. Дома было так здорово, что я не бывал в гостях у приятелей и не мог наблюдать другие виды отношений между родителями. Был свято уверен: когда вырасту, найду себе невесту, смеющуюся и легкую, как мама, и буду всю жизнь носить ее на руках. С двенадцати лет, кстати, именно для этого тренировался с гантелями… После школы поступил в медицинский. Мог пойти по стопам отца — кое-какие способности были. Но не хотел, чтобы меня все время с ним сравнивали (видимо, догадываясь подсознательно, что сравнение будет не в мою пользу). К тому же казалось, что это так благородно — спасать людей. Родители чуть-чуть огорчились — они были творческими людьми, и естественно, им хотелось, чтобы единственный сын выбрал ту же стезю. Но вида не подали. Отец вручил по поводу моего зачисления хорошую сумму — для "сбычи мечты". И я сбыл мечту — сделал шикарную татуировку пернатого божества, поскольку в семнадцать лет изрядно подсел на ацтеков и майя. Помню, три дня температурил и мама была в панике, но отреагировала, как надо: "Супер! Отныне ты стал поистине неотразимым", а отец похвалил: "Ты прошел инициацию, сын, выдержал пытки. Теперь ты мужчина"…
Ты расстегнул рубашку и показал меднолобый профиль в короне из перьев. Словно я его не видела прежде. Ацтекский бог был бесстрастен, и ты, как мне почудилось, пытался перенять у него его состояние.
— …В тот день был декабрь. Начало первой сессии. Я задержался в библиотеке — зубрил морфологию, готовясь к экзамену. Возвращался домой, когда давно стемнело. В наших окнах горел свет, он всегда горел вечерами и даже ночами — оба родителя были совами и ложились поздно. Помню, подумал, что папа наверняка еще работает — он брал много заказов в последнее время, работал на износ — а всему виной я, точнее данное мне обещание о путешествии на яхте. Восемнадцать мне уже стукнуло, но на семейном совете было дружно решено перенести праздник на полгода — к лету. Вечерами мы развлекались, придумывая маршрут и споря до хрипоты, прямо в студии, пока отец ретушировал. Мама хотела по Средиземному морю, с заходом на Крит, меня, естественно, звала Центральная Америка, а папа мечтал о Сейшелах… Когда открыл дверь и вошел, услышал музыку. Видно, мама слушала свой любимый джаз. Из кухни пахло чем-то горелым. Вот это было необычно, и, раздевшись, я первым делом заглянул туда. На плите стояла сковорода, из которой валил черный дым. Удивленный, я потушил газ и крикнул: "Эй, мамуль, мне кажется, ужин слегка испорчен!" Никто не отозвался. Тут я заволновался не на шутку. Зашел в отцовскую студию, но там было пусто. Как и в спальне, где был включен телевизор, из которого и доносился джаз. "Алле, есть кто дома?!" Мои вопли становились все более паническими. И тут послышался невнятный шум — он шел из отцовского кабинета. Ну, наконец-то! Обрадованный, я толкнул дверь…
Ты замолчал. Я отчетливо чувствовала, как капли пота стекают у меня между лопаток, щекоча вздыбленные волоски. Я знала, что будет дальше. Без подробностей, но знала.
— Первое, что я увидел — отец зачем-то стоит на столе. А мама лежит на диване. Старинном, еще дореволюционном, кожаном. В своем пеньюаре нежно-голубого цвета — она и дома всегда ходила красивой. На шее был платок, дисгармонировавший с нарядом — ярко-малиновый. Не сразу, но я осознал, что то был шарф, пропитанный кровью. Прикрывавший рану на горле… Папа засмеялся, и я перевел взгляд на него. Он был босиком, на шее — петля из ремня, прикрепленная к люстре. "О, сынок! Наконец-то я тебя дождался. Я маму твою убил". Он снова хихикнул, неуклюже подпрыгнул и шагнул со стола… Я мог вытащить его из удавки и откачать — моих медицинских умений хватило бы с лихвой. (Позже приходила мысль, что он на это, видимо, и рассчитывал — иначе зачем дожидаться моего прихода?) Но я не сдвинулся с места. Смотрел, как дергаются босые ступни, как вываливается неестественно длинный и толстый язык, как пузырится на губах пена. И прочие малоприглядные детали агонии… Потом ничего не помню. Мне рассказали, что я двое суток находился наедине с трупами, не выходя из квартиры. Дверь взломали менты — их вызвала моя тетка по отцу, обеспокоенная, что никто не берет телефонную трубку и не отзывается на звонок в дверь. Меня, естественно, уволокли в психушку, где продержали два месяца. Там я узнал — от деликатного интеллигентного следователя — что то было убийство в состоянии аффекта. Ревность. Следователь осторожно выспрашивал, был ли я свидетелем семейных сцен или актов агрессии отца. Я так отреагировал на его расспросы, что лечащий врач прописал сильнодействующие уколы — в придачу к душеспасительным беседам. Позднее я узнал, от тетки, что наша Мэри Поппинс изменила папочке и, честная и искренняя, решила ему исповедаться. Она, тетка, отговаривала, будучи старше и опытнее, но "глупышка твердила, что не хочет жить во лжи"… Врач-психиатр, честно отрабатывая заплаченные теткой деньги, пытался по кирпичику восстановить мой рухнувший мир. Но получалось плохо. Если бы с детства — как предполагал следователь — я был свидетелем семейных скандалов, ругани и мордобоя, если б родители издевались надо мной или не обращали внимания, были запойными алкоголиками или бандитами — принять такое было бы проще. Я не воспринимал бы это как предательство… Психушка и ласковый доктор так мне обрыдли, что я притворился выздоровевшим. Обретшим смысл дальнейшего бытия. И меня выписали… Сразу же начались наркотики. Это не было попыткой забыться, но — сознательным саморазрушением. Чтобы поскорее стать никем и ничем. Отец убил не только маму, но и меня вместе с ней. Хуже, чем убил. А мама изменила не только отцу. Все, бывшее в моей прежней жизни, оказалось ложью, иллюзией, и я решил от противного: чем хуже, тем лучше. Если высокого и светлого не существует, то всегда можно бесконечно рушиться вниз.
Ты замолчал. Рассказ был закончен.
— Бедный, бедный мальчик… — Слезы текли тихо и неостановимо, и омывали то место, где твоя шея была исколота иглой. — Я заставила тебя пережить это снова. Если б я знала, лучше смирилась бы с твоим криминалом… или пошла воровать на пару с тобой… Все, что угодно…
— Успокойся. Я ведь приходил туда. Раза четыре за все время — когда совсем туго бывало с деньгами. Правда, всегда в ломке. С ломкой это проходило легче.
— Как хорошо, что я не дошла до кабинета…
— Там все помыли и прибрали. Я просил тетку продать квартиру — без нее это сделать не могу, она тоже хозяйка. Но она отказывается. Регулярно ее оплачивает, хотя порог с тех пор не переступала ни разу. Грабанули бы ее, что ли? Чтобы одни пустые стены остались. Тогда и воспоминания так тесно толпиться не будут…
— А эта книга, Оскара Уальда, она ведь оттуда?
— Да. Единственное, что я взял себе. Подарок к моему десятилетию.
Ты снова замолчал. А когда я пошевелилась, попросил шепотом:
— Давай не разговаривать. Лучше заведи музыку. Самое свое любимое.
И я завела — сборная запись на СД так и называлось "самое любимое". Самым первым было "Дом заходящего солнца".
*** — Почему ты и сейчас молчишь? Ни одного комментария. Все так же больно?
— Нет, уже нет. Сейчас это не имеет такого значения. Просто ты так хорошо рассказываешь, что не хочется ничего добавлять. Неужели и впрямь я выглядел таким жалким и смешным?
— Почему смешным?
— Катался по полу, истерил.
— Ты так легко об этом сейчас…
— У меня сейчас нет прошлого, нет ненависти и боли. Так почему бы не посмеяться?
— Нет, ты не был тогда смешным. Во всяком случае, для меня. Но, может, теперь ты продолжишь? Я выдохлась.
— Как скажешь. ***
Я был полностью опустошен, и мне стало легче. Никому прежде так не открывался, и сейчас, вывалив все на тебя, словно освободился — чуть-чуть, но и этого было достаточно. Свинство, конечно, с моей стороны — ведь то, что ушло от меня, осело в тебе. Природа не терпит пустоты. Далеко не первое и не последнее мое свинство.