Целомудрие
Шрифт:
— И муж был тут же? И он тебя видел? — в сотый раз спрашивал Умитбаев. — Что же муж сказал?
— Он ничего не сказал, — отвечал Павлик, которому было неловко рассказывать все подробности встречи, — он только нахмурился — и прошел.
Уж конечно этого не было, но прибавить это было необходимо, чтобы избежать деталей, которые могли выдать все.
— А! Нахмурился? — с волнением повторил Умитбаев и прижимался к Павлу. — Он, значит, знает, он обо всем догадывается, раз нахмурился, и ты — берегись. Не хочешь ли носить мой револьвер? Или вот мой кинжал?
— Нет, не надо, — миролюбиво отвечал Павлик своему экзотическому другу и тут же забывал об опасностях… Дальше думал, и лицо его бледнело. В самом же деле она любит его, зачем иначе писать ей было? Но зачем отходила от него, зачем пряталась? Не хотела выдать себя?
— Но кто же муж ее? Кто муж? Он не военный? — допытывался Умитбаев. — Если военный, он на дуэль вызовет; ежели штатский, это не так опасно…
И опять просил Павлик не расспрашивать о муже, он был связан клятвой, он должен хранить ее нерушимо до смерти… Когда же он умирать будет, напишет Умитбаеву, и тот приедет к ней, и увидит ее, и скажет: «Павел Ленев умер с вашим именем на устах. Вот письмо его, прочтите и сожгите на свечке: такова была его последняя воля».
Да, воля была такова, но не все зависело от воли. Не зависели от нее, например, месяцы, годы, а шел уже март, стояло девятое марта, близились концы учения, близились экзамены и за ними — свободная жизнь.
Надо было учить последние уроки. Еще два-три месяца, и предстояло выложить перед экзаменаторами все, что только было вколочено в голову за восемь гимназических лет. Не вмещалось теперь в мозг учение: вытесняло его то, чем зарастало сердце, более важное, более дорогое… Учение шло вразброд, и только былая слава первого ученика поддерживала престиж Павла перед учителями.
Странно, почти кощунственно было упомянуть, но тут же, в восьмом классе, Павел получил по геометрии двойку. Всю ночь проговорили о той, синеглазой, Павел и Умитбаев, перед этим были в театре, вернулись в два часа, спать уже не стоило ложиться, и они промечтали о грехе любви до утра, а учитель вызвал к доске Павлика решать какую-то теорему. При чем тут теорема, когда он думал о ней всю ночь и даже не ложился в постель?.. Даже учитель спохватился, взглянув на утомленное лицо Павлика.
— Я и забыл, что вы были в театре, — смущенно сказал он, как бы извиняясь за беспокойство.
Теперь математике учил не Чайкин, был другой, молодой преподаватель, влюбленный в Антонину Васильевну, он мог вникать в театральную психологию и теперь вызвал, конечно, по ошибке, но поправить было нельзя, тем более что сам Павел, в чувстве какой-то неотвратимой любезности, пробормотал:
— Нет, нет, я ничего.
Однако «ничего» имело на деле роковой смысл. Павел не понимал в теореме ничего, и учителем, в явный обход справедливости, была дана ему в пособие книга. Учитель, понимающий любовь и ее волнения, прямо сказал: «Вот, Ленев, просмотрите по книге», — и Павлик даже взял учебник геометрии, но видел только сапфировые очи, а в теореме не понимал ничего.
И сконфузился преподаватель, и смутился весь класс, а в это время пробил звонок, после чего следовало оценить проявленные знания. Яркими красками пылало лицо молодого учителя. Не ставить же, в самом деле, восьмикласснику двойку, да еще первому ученику, красе и гордости учебного заведения. А между тем перед глазами всех попиралось элементарное чувство справедливости: ученик не знал теоремы, не мог справиться с ней, даже имея учебник, преподаватель сконфуженно мял в руках балльник, не зная, на что решиться, пока сам Ленев, все в том же неясном ему самому ощущении Немезиды, не сказал преподавателю негромко и покровительственно, точно желая выпутать его из беды:
— Да что же… тут ничего не поделаешь…
И учитель, смущенно покачав головою, должен был записать в графе Павлика кощунственную цифру, в то время как виновник все стоял у доски в задумчивости и шептал покровительственно: «Да, двойка», — точно не он получил ее, а учитель, точно он, восемнадцатилетний Павлик, принужден был поставить учителю за незнание — два…
И эффект двойка произвела необычайный в гимназии. Перед следующим уроком появился в классе сам директор и говорил что-то выпускным о благонадежности поведения, не поднимая глаз на Павла, который знал, что говорится про него. Но мало этого, он и тут не смущался, скорее, он чувствовал себя как бы героем двойки, и когда у директора в конце речи, при взмахе, из рукава выскочила манжета, он не поднял ее, а только улыбнулся.
— В восьмом классе совестно не учиться, когда решается вся судьба, — сказал в заключение директор и удалился.
А Павлик продолжал улыбаться: ему ясно было, что судьба не в двойках была — в чем-то ином.
Так особенно кончилось для Павлика увлечение синими глазами. Полученная двойка все же обязывала, приходилось на время приналечь на учебники, и отошли, и потускнели под, давлением косинусов и тангенсов сапфировые глаза.
Вот и май, последний май гимназической жизни, занятия в восьмом классе закончены, директор сказал речь о «последнем испытании», и восьмиклассников распустили для подготовки по домам.
Не отправился к себе домой Павел, как это ни соблазнительно было. Предстояла зубристика «пес plus ultra» [8] , учиться дома было бы несравненно труднее, остался Павел до окончания экзаменов на житье в пансионе, и не прекословила мама ему.
Еще шли занятия во всех младших классах, вплоть до седьмого. По утрам уходили все из пансиона на уроки, и одни выпускные оставались в опустевшей казарме, наедине с грудою учебников, которые все следовало «вместить в мозги». Чувствовалось, что-то важное и серьезное повисло над восьмиклассниками. Их переселили в отдельную комнату, в шкафную, чтобы они могли готовиться в уединении, не отвлекаясь сутолокой пансионской жизни. В этой же комнате были поставлены им и кровати, и они в ней же спали, одиннадцать выпускных, все дни и часы оставаясь без начальства.
8
До последнего предела (лат.).
И вели они себя уж совсем не как пансионеры: не считали обязательным являться по звонку на утреннюю молитву и к чаю не сходили, распивая его у себя «всей братией вся христиане». Лишь только к обеду, который было неудобно носить для них наверх, заявлялись выпускные на общем основании. Готовились они к экзаменам большею частью парами, так способнее было, и Павлик, конечно, занимался вместе с Умитбаевым, которому было это, помимо всего, и полезно. Словом и клятвой обязали они друг друга не говорить ни о чем постороннем: горы книг призывали к порядку, времени было немного, а «восьмилетние документы» имели «удельный вес». Как могло все это поместиться в мозговых клеточках, представлялось таинственным и странным. Поистине велика и обильна была у русского восьмиклассника голова.