Хам
Шрифт:
— А, хвороба на вас! Чтоб вам повылазило!..
Это она так кляла спички, которых не могла отыскать. Наконец они нашлись, и тотчас в руках у Авдотьи блеснул синий огонек, затем длинным пламенем загорелась сухая щепка: Авдотья нашла ее на полу, тоже ощупью, и теперь держала в поднятой руке, ожидая, когда она хорошо разгорится. Пылавшая, как факел, щепка перед отверстием глубокой, пустой и давно остывшей печи осветила голову старухи в красном платке, ее лицо, изрезанное множеством мелких морщинок на лбу, щеках, у рта и вокруг глаз, но круглое и румяное, как крепкое осеннее яблоко, только слегка тронутое морозом. В живых и умных черных глазах огонь зажигал золотые свечечки. Авдотья уже развеселилась и тараторила:
— Ну вот, сейчас будет тебе и огонь и ужин, и в доме станет тепло. Сало у тебя есть? Разве похлебку с салом сварить? Ведь если начать картошку чистить, так ты до полуночи голодный будешь сидеть. А похлебку мигом состряпать можно. Потом посидим с тобой, потолкуем, а если хочешь, так и заночую тут — все не будешь один, как волк. Хоть ты раньше и жил один, да отвык уже, наверно… Думаешь, я не понимаю? Я все понимаю! Когда мой помер, у меня сердце так ныло, что, останься я одна хоть на минутку, — кажись, померла бы, тут бы мне и конец! Да некогда было помирать — дети не дали… За детьми надо было смотреть… Ну, и подгрудник я пила, он тоже помог. Я и тебе подгруднику принесу, — когда заботы и горе крепко к сердцу подступят, только этой травы попей, сразу полегчает… Переночую, а утречком рано опять тебе печь растоплю и побегу к своим… Ого, я еще, слава богу, на два дома хозяйничать могу, со всем управлюсь! И охота есть, и сил хватает… Отчего бы и нет? Хорошему человеку в беде помочь — разве это малое дело? Господь за это мне грехи отпустит. А захочешь отблагодарить — принесешь нам как-нибудь рыбки. Тадеуш и Гануля страсть как рыбу любят, шельмы. Больше, чем сахар и баранки… А не захочешь — бог с тобой, не приноси. Только бы мне тебя от этой поганой хвори вылечить! И вылечу! Отчего же не вылечить? Не такие болезни я лечила…
Должно быть, Авдотья не видела большой разницы между горем и болезнью, и ей даже казалось, что первое излечить легче. Она говорила все громче и веселее, а при упоминании о «шельмах» Тадеуше и Гануле даже засмеялась. Присоединив к горящей щепке вторую, третью и четвертую, она собиралась уже бросить в печь целый пучок огненных языков, как вдруг Павел крепко схватил ее за руку.
— Не зажигайте огня! Ради бога, не зажигайте! — произнес над ее головой хриплый голос, в котором звучала такая тяжкая мука, такое душевное изнеможение, какие Авдотья не раз за свою долгую жизнь слышала в голосе умирающих. Ей стало страшно, и она быстро обернулась.
— Почему? — спросила она и, все еще держа в руке горящие щепки, широко открытыми глазами всматривалась в склоненное над ней лицо Павла. — О-ох, с ума спятил, ей-богу, спятил! Ну, на что ты похож! Если бы ты сам себя увидел, — перепугался бы!
Лоб Павла прорезали две глубокие складки, губы дрожали, как у человека, который сейчас заплачет, глаза под высоко поднятыми бровями, тусклые и неподвижные, смотрели не на Авдотью, а куда-то в пространство, словно в далекий мир за стенами хаты.
— Не зажигайте, — повторил он, — пожалуйста, не зажигайте.
Полуиспуганно, полусердито Авдотья опять спросила:
— Это почему?
— Вы не допытывайтесь почему, а только не зажигайте огонь, очень вас прошу.
Потом, сделав над собой усилие, добавил:
— Мне почудилось, что это она стоит перед печью и огонь разводит…
Он вырвал у Авдотьи щепки и, бросив их на земляной пол, затоптал огонь. В избе снова стало темно, и в этом мраке смутно вырисовывалась у печи фигура Авдотьи. Застыв на месте, она долго стояла молча, подперев рукой щеку. Такая была у нее привычка — подпирать пальцами щеку, когда она удивлялась чему-то или размышляла. Сейчас она думала о том, что болезнь Павла, должно быть, гораздо серьезнее, чем ей казалось, — а она-то растрещалась тут и даже смеяться вздумала, как будто ничего не случилось. Нет, видно, с ним неладно! Не иначе как его испортили, и надо будет завтра утром копытник отварить и дать ему выпить. От порчи копытник — первое средство.
Но жалость к куму и желание поскорее узнать, как все это случилось и что у него сейчас на уме и на сердце, до того мучили Авдотью, что она с трудом удерживала вертевшиеся у нее на языке вопросы и слова утешения. Тихо и осторожно подошла она ближе к Павлу и так же тихо, словно у постели больного, зашептала:
— А Максим про нее из города вести привез.
Павла, сидевшего в темном углу, совсем не было видно. Из мрака послышался его голос, полный непреклонной решимости:
— Мне никаких вестей про нее не нужно. Она к своим уехала… по моему позволению.
Авдотья села на другую лавку, против окна, и заговорила уже по-иному — медленно и с некоторой опаской:
— Что же ты, Павлюк, сам себя обманываешь или людей дурачить вздумал? На что такие слова говорить, когда все знают, что она не к родне в гости ушла, а от тебя сбежала с лакеем тех господ, что летом на даче тут жили? Я сама видела, как она туда бегала… и не раз и не два! А когда самой идти нельзя было, так через эту негодницу, Марцелю, ему весточки пересылала. И лакея этого я сколько раз видала — ходит, бывало, по берегу, как будто погулять вышел, а сам дожидается, чтобы она к нему из деревни прибежала. И близко я его видела! В черном сюртуке ходил, а волосы завитые, и чем-то таким от него воняло — не то тухлым салом, не то багульником лесным или травой блошицей, которой всякую нечисть выводят… Не поймешь чем, а воняло сильно, Марцеля сказывала, что это духи и помада… бес его знает! А твоя просто души в нем не чаяла! Говорила Марцеле, что он не хуже любого панича. «Довольно уж, говорит, насмотрелась я на хамов, панича хочу». Очень ей, видно, эти духи понравились. Раз там на даче в кухне танцы затеяли, и твоя Франка на эти танцы побежала. А ты тогда целую неделю на реке был и рыбу в город возил. С этих танцев она домой пришла, как ошалелая, и, как пришла, одна в хате танцевала. «Ой, Марцелька, говорит, какой же он красавец, и танцует как хорошо, и говорит-то как приятно!» Когда господа обратно в город собрались, она сперва было пригорюнилась, а потом опять повеселела и Марцеле сказала, что лакей этот ее уговаривает вернуться в город и там опять в прислуги пойти, а он ее будет каждый день навещать и водить на гулянье или на танцы. «Уеду, — говорит она, твоя-то, Марцеле, — ей-богу, уеду! Что, я в неволю себя продала, что ли? Живой в могиле лежать? Разве мне свет не мил? Сбегу!» И вот — сбежала! Чтоб ей, шлюхе этакой, добра не видать! А ты родню какую-то выдумал! Затвердил: «К родне уехала!» Людей дурачить вздумал и сам в дураках оказался: ведь всякий ребенок в деревне знает, что это за родня такая…
Авдотья замолчала, с жадным любопытством ожидая, что скажет Павел теперь, когда убедился, что ей все известно и что об этом знают в деревне. Наверное, начнет проклинать Франку и ругать себя за то, что сдуру женился на такой. «Вот и хорошо, — думала Авдотья, — отведет душу, тогда и тоска скорее из него выйдет». Но ждать ей пришлось долго. Павел молчал. Лишь через несколько минут в темноте послышался его тихий и хриплый голос:
— А ведь клятву мне дала!
В этих словах звучало безграничное удивление. Авдотья с не меньшим удивлением воскликнула:
— Да неужто ты в самом деле только сейчас от меня правду узнал?
На этот раз она не дождалась ответа и, помолчав, стала рассказывать, что сын ее, Максим, возил продавать на воскресный базар овес и три десятка яиц и под вечер, проехав с базара в город, увидел на улице Франку. Она шла под руку с каким-то мужчиной, — наверное, с тем самым лакеем, — и от красных лент на ее платье даже в глазах рябило — столько их было на ней наворочено. Увидела Максима и головой ему кивнула: «Здорово, Максимка! Кланяйся там всем от меня и скажи, что не видать им меня больше, как своих ушей!» Ухмыльнулась и полетела дальше со своим кавалером. Максим только плюнул, глядя ей вслед. «Ой, мама, говорит, так у меня руки чесались стегнуть ее хорошенько кнутом по спине! Да побоялся, как бы в полицию меня не потащили».
Авдотья снова сделала паузу — очень ей хотелось увидеть, какое впечатление произвела на Павла новость, привезенная Максимом. Она была уверена, что теперь он непременно начнет последними словами ругать Франку. Но Павел долго молчал, потом опять сказал — тоном человека, который опомниться не может от удивления:
— А ведь клятву дала!
Авдотья даже задрожала от гнева — а может, от разочарования — и крикнула:
— Баба свое, а черт — свое! Говори ему, что хочешь, а он все только дивится да дивится! Что же это тебе так удивительно? Разве ты теперь только узнал, что она от тебя не к родне ушла?