Копенгага
Шрифт:
— Это верно, — согласился я, имея в виду свое: где нас нет, там хотя бы надежда есть, что все наладится, потому что с такими людишками, как мы, он да я и нам подобными, — надежды не может быть никакой! Потому лучше оставаться там, где мы есть: не все так безнадежно в мире будет! Где-нибудь что-нибудь да проклюнется… не у нас, и то ладно…
Наконец, мы с Бодил поругались. Всему причиной были деньги, которых не было, — она психанула и ушла; я думал, что не вернется, но она вернулась с котом в домике. Большой белый пушистый кот. Глянув на домик, я подумал: мне бы вот так, в таком вот домике… не знал бы я печали!
— Кастрированный, — громко сказала она, будто это меняло что-то.
Ей тут же сказали, что по договору с хозяином — никаких животных! Строго! Она стояла на своем.
— Я и кот остаемся! — кричала она. — Потому что я заплатила за этот месяц, и еще две недели до конца месяца, и уж эти-то две недели я буду тут жить — и с котом!
Ей сказали, чтобы она не порола чушь, что, если хозяин узнает, будет худо; кот не может оставаться в квартире. Кота не будет, — говорили ей. — И прятать его никто не станет! Ее саму никто не выгоняет. Она заплатила, и она остается, хоть на два месяца. Но кот не платил. Кот не может платить. Кот по договору не может остаться. Кот не остается. Кот идет туда, откуда пришел!
Бодил плюнула и пошла — туда, откуда пришел кот, и я, как дурак, поплелся за ней… На улице она мне сказала, что кот к тому же болен, что оставшиеся деньги пойдут на лечение (значит, оставались какие-то деньги!), что она во что бы то ни стало кота вылечит, хотя неизвестно, где они с котом будут жить. Обо мне речи вообще не было, кот важнее, он занимал больше места в сознании Бодил, кот из ее сознания вытеснил меня целиком, я был просто посторонним, будто между нами ничего не было. Чистейшая шиза!
Она сидела на скамейке и повествовала о перипетиях и странствиях белого кота. У нее был какой-то сложно закрученный комплекс вины по отношению к этой твари. Она чувствовала, что должна сделать кота счастливым, счастливчиком, победителем конкурсов, обладателем престижных кошачьих премий, лордом — во что бы то ни стало! Как можно скорей! Скорей, чем сказка сказывается! Быстрей, чем блоха ловится! Он-де настрадался, бедненький. Он устал ждать в своем домике… На секунду я задумался: может, в ее сознании я и кот перепутались?.. И это она про меня?.. Но нет, Бодил быстро все расставила по местам. Кот был кот, белый и кастрированный, а меня не было вообще! Я сидел и растворялся в ее рассказе: ее тетка, оказывается, кормила несчастного какими-то объедками, заставляла ловить мышей, даже летучих; младший брат издевался над ним: сажал в коробку и сталкивал с крыши в черт знает какие бездны, на веревке погружал в колодец, привязывал к руле и пускал с гор, отправлял в плавание по каналу на льдине… А мать кормила его собачьим — представь, собачьим! — кормом. Все это она говорила по-датски, жестикулируя, — я почти ничего не понимал. Она говорила припадками, на меня не обращала внимания, смотрела вскользь, как на первого случайного встречного, как говорят пациенты в больницах, как нанюхавшись амфика, кстати, шмыгала носом, плевала под ноги, поправляла свои пшеничные волосы, делала много лишних движений и говорила, говорила, говорила… Кот безмолвно сидел в своем домике, он был в полном порядке — еще бы: в таком-то домике! — он сидел и подремывал, ждал, когда решится его судьба — и она решилась.
Бодил стала ругаться, беситься, рассказала мне, насколько я понял, о том, что я сам видел, — о скандале со студентами. Потом стала кричать на меня, будто я был во всем виноват, будто я уговаривал ее не платить за кота, которому нужно было срочно сделать какой-то жизненно необходимый укол. Я стал ее успокаивать, пытался образумить, но она продолжала кричать, что коту нужен чертов укол, прямо сейчас, топнула ножкой, схватила домик — и тут волшебная дверца распахнулась, кот выскочил и побежал, неспешно, вразвалку, бока его сотрясались, шерсть переваливалась, он был стар, неуклюж, непривычен к пробежкам на воле. Даже хотелось его подбодрить — беги, котяра, беги! — понаддать ногой… так неторопливо он убегал. Бодил всплеснула руками и побежала за ним, крича ему вслед: «Снелли!.. Ком ну, тилбэ, Снелли! Ох, Снелли!..» [4]
4
«Снелли!.. Ком ну, тилбэ, Снелли! Ох, Снелли!..» (дат.) — «Снежок!.. Давай-ка обратно, Снежок!.. Ох, Снежок!..»
Так от меня ушла Бодил. Или вернее — убежала. Неуклюже сверкая пятками, отбивая степ по камням Коп-коп-копенгагена, вниз по улице, степ-степ-степ своими сбитыми туфлями без задников, убежала она вниз по улице Меллера за своим старым — кастрированным — белым котом. Кот был грязен и клочковат, он был очень похож на одну из кучек снега, внезапно обратившуюся котом.
Я остался один, ошарашенный, стоял на холодке, ветер поигрывал моим красным шарфиком, я задумчиво сжимал в кулаке двадцатикроновую монету — еще пять минут назад я собирался купить нам пива… Кот перебежал улицу, остановился, махнул хвостом, оглянулся на шлепанцы Бодил, которыми она его отпугивала, и побежал дальше. Я не стал досматривать эту сцену, бросил взгляд на кошачий домик, развернулся и пошел к телефону. Вставил монету в аппарат. Мне предстояло путешествие на Юлланд, которое оттягивало только одно: Бодил и ее кот. Как только они самоустранились, я набрал номер, который мне дал Юра, мне сказали, что меня давно ждут, объяснили, как добраться до места, человек на том конце провода так тщательно все описывал, с таким дурацким акцентом, что едва хватило двадцати крон! Поплелся к Юре просить денег в долг, он ссудил пятьсот крон, сжавшись при этом так, словно пытался пролезть сквозь очень тесно пригнанные доски в заборе.
— Я верну, — приговаривал я, словно помогая ему пролезть сквозь эти воображаемые доски, — верну, — говорил я, засовывая бумажки в карман, — как заработаю там у них, так сразу и верну.
Но он был не в состоянии расправить гримасу и разогнуться. Он доверял своим ощущениям…
Я взял билет до Ольборга и поехал до Фредериксхавна. На сэкономленное купил в дорогу дешевого вина на завинчивающейся пробке (две бутылки) и сыру. Сидя в автобусе с закрытыми глазами, хлебнув как следует, я мысленно попрощался с моей Копенгагой, но поклялся, что вернусь… «И Юре деньги верну», — добавил я вслух и поймал себя на том: как же ненатурально это прозвучало. Как не по-русски!..
Через семь с половиной часов у дверей подполья я встретил Ханумана, представился композитором из России. Поправил очки. Он сплюнул, тоже поправил очки и спросил:
— А что ты сочиняешь, композитор?
Я сказал, что сочиняю симфонию, которая называется «Копенгага»…
— Я работаю над ней, работаю… в этот самый момент! — Я старался казаться одержимым.
Хануман смотрел на меня с заторможенной серьезностью, как смотрит психиатр на пациента, на глазок взвешивая порцию аминазина. Он сразу принял решение меня использовать. Я это понял по тому, как он улыбнулся уголком рта, как в глазах его сверкнула усмешка. Он решил, что перед ним легкая добыча. Я про себя с ним согласился: пусть использует, пусть дурачит, — сказал я себе, — меня устраивает, если он будет думать, что я псих, я это использую в своих целях!
Так мы и договорились.
RICE-N-CURRY
Новелла
Непалино влился в круг каких-то религиозных деятелей, стал регулярно водить их в нашу комнатушку.
Кажется, он это сделал в обмен на рис…
Потому что они ввалились с пачками риса. Непалино был ими нагружен как маленький мул. Он нес их в руках, сразу несколько, как грудных младенцев, и даже на шее и плечах его были навьючены мешочки с рисом, и рюкзак на спине тоже был забит рисом до отказа. Вслед за ним шли миссионеры, каждый нес по пакетику риса, больше не могли прихватить, им было неловко, им было жалко… их души не вынесли бы прихватить риса побольше… И еще несколько дней кряду Непалино куда-то уезжал с ними, плотно застегнувшись в свою грязную курточку-дождевичок, и приезжал — с рисом!
А потом началось…
Эти хмыри стали зомбировать наш лагерь, стучаться во все двери, приглашать в нашу комнатку всех на чай и кексы… И мы должны были принимать у себя гостей… В основном, приходили тихие афганцы, они только что прибыли, им хотелось посмотреть на датчан, поговорить, попить чаю, пожевать кексов. Но у нас не было кексов. Хануман намекал, чтоб кексы привозили сами, и они — зажав за губами жабу — приезжали теперь и с кексами. Приходилось терпеть.
А что делать?..
Не одни, так другие… Не те, так эти… Их там было много, из самых разных сект и конгрегаций, постоянно шныряли по лагерям со своими журналами и прочими причиндалами.