Орлеан
Шрифт:
Родители не преминули обратить внимание на это распутство. Поначалу ограничиваясь привычными пытками (на которые мне было плевать), они упустили дебют моей болезни (острого жидита). Они просто видели, что я читаю, следовательно, не докучаю им. Большего от меня не требовалось. Они не подозревали, что у них под носом вырос почитатель Жида, которого они кормили и содержали в чистоте и который потихоньку прогрызал их жизненное пространство, угрожая нарушить их равновесие, иначе говоря, представлял для них опасность.
К сожалению, они поспешили положить конец своей мимолетной беспечности. Первым делом они конфисковали все мои сокровища, полностью меня обокрав. Большую часть бесценных томов («Яства земные», «Если зерно не умрет», «Пасторальную симфонию», «Топи» и другие) я и сам стащил — из «Ашана», из городской или школьной библиотеки. Как сейчас вижу огромный мешок для мусора, набитый остывшими равиоли и стаканчиками из-под йогурта, в который отправились мои книги. Ночью, когда, махнув рукой на строжайший запрет и рискуя получить порцию колотушек, я встал и, дрожа как осенний лист, пошел спасать свою мини-библиотеку, из глаз у меня катились слезы. Мои лучшие друзья — помятые, порванные — лежали вперемешку с головами карпов с мертвыми глазами, пластиковыми бутылками и картофельными очистками, заляпанные сметаной и соусом болоньезе. Очистить их от этой грязи было уже невозможно. Мне удалось спасти только «Топи». Этот экземпляр хранится у меня до сих пор, замаранный какими-то оранжевыми пятнами, — несмываемый след чудовищной подлости.
Отец узнал про мою ночную вылазку. Рано утром он вышел из своей спальни нагишом, почесывая волосатую грудь. Как был, сверкая яйцами, он схватил меня за запястье и потащил к помойному ведру. Выяснилось, что в попытке спасти бесценные тома я просыпал из пакета часть мусора. Отец стоял передо мной, сжав зубы и прикусив нижнюю губу. Размах его рук, огромных, как крылья, казался чудовищным. Когда его правая рука обрушилась на меня, я почувствовал: сейчас голова расколется. Он вцепился мне в волосы и дал под зад пинка — я и сам практиковал этот прием, когда на перемене дрался с мальчишками в школьном дворе. От удара я упал на холодный и твердый кухонный пол. Наконец, в каком-то припадке безумия он поднял мешок с мусором и вывалил на меня его содержимое. Вынужден признать, что в подобной ситуации Жид ничем мне не помог. Сила, которую я черпал в его книгах и которая внушала мне веру в то, что отныне моя жизнь станет легкой и я смогу скользить между взбучками, как между струями дождя, меня покинула. Чтение Жида не принесло мне никакой пользы; я вернулся на исходную позицию, предоставленный собственной беспомощности, собственному уродству и ничтожеству. Нет, я не ждал, что отныне жизнь будет меня баловать — под тем предлогом, что я, как читатель, проник в мир, именуемый еще незнакомым мне термином «литература», но все же я удивился: после стольких восхитительных часов, проведенных среди родников, мутных рек и спелых фруктов Бискры, я опять утирал с лица кровь. Я — не без толики тщеславия — полагал, что подобная дикость не способна коснуться человека, убежденного, что лихорадочное чтение классических текстов должно в «реальной жизни» предохранить его от чужой глупости и ее оружия — звериной жестокости.
В чем я завидовал Жиду, так это в том, каким было его детство — несвободным, но бережным, немного искусственным, но напоенным любовью. Я больше не жалел, что родился на свет, поскольку вытеснил свое существование существованием Жида и поставил себе целью продолжать жить — не своей, а его жизнью. Да, Жид умер в 1951 году; потом он по неведомым мне причинам взял небольшую паузу, но снова родился в 1968-м, вместе со мной. Он по-прежнему следовал своим жизненным путем в облике ребенка: он воскресал во мне, а я выживал благодаря ему.
Я собрал весь просыпанный мусор. Родители как ни в чем не бывало сидели за столом и завтракали. «Хватит скулить! — рявкнул отец. — Осточертело слушать твое нытье!» Я рассчитывал на Жида, на его несравненный талант, и надеялся, что в одной из его еще не знакомых мне книг найду идеально закрученную фразу, секрет сочинения которых он унес с собой в могилу в Кювервилле-ан-Ко, и эта фраза поможет мне немедленно изничтожить моих прародителей. В мечтах я видел, как они падают на плиточный пол и разлетаются ошметками, а я собираю их вместе с картофельными очистками и липкими банановыми шкурками и запихиваю в большой синий мешок, в настоящий момент переваривающий «Яства…».
~~~
Пятый класс. Это был год диско. Из радиоприемников без конца неслись сумасшедшие чеканные ритмы. Я, как испуганный зверек, накрывался одеялом с головой и, пренебрегая запретом, слушал транзистор, жадно впитывая музыку ночных клубов, всегда казавшуюся мне проникнутой глубокой печалью. Мыслями я переносился в воображаемый Нью-Йорк, на танцпол, и кружил в танце влюбленную в меня девчонку с нежной кожей, и ее конский хвост порхал по воздуху, словно кисть безумного художника. В клубе было жарко; бородатые парни щеголяли в белых расклешенных штанах, из-под которых выглядывали ботинки на высоком каблуке. Моя рука лежала на изгибе девичьей шеи, послушно следовавшей за каждым моим движением. Пучок переливающихся лучей бомбардировал фотонами почти телевизионную декорацию, пронзая своими острыми разноцветными лазерами клубы дыма, поднимавшиеся от бесчисленных зажженных сигарет.
В ту ночь меня никто не засек; комендатура дрыхла без задних ног, не мешая мне наслаждаться ночными радиосвиданиями. Зато по утрам я был не в состоянии открыть глаза. Отец отправлялся навещать на дому пациентов в половине седьмого, поэтому миссию вытащить меня из постели брала на себя мать; я наотрез отказывался повиноваться, все еще одурманенный своими нью-йоркскими приключениями. В моей черепной коробке неистовствовали Траволта и группа Bee Gees, топоча каблуками, как топчут грешников в безднах ада. В висках у меня стучал большой барабан; и речи не шло о том, чтобы подняться. Я пытался торговаться, нагло требуя еще сна. Мать дала мне пять минут и пошла готовить завтрак. Потом она силой попыталась оторвать мою голову от подушки, но у нее ничего не получилось — я пребывал в состоянии, близком к коматозному, и вновь и вновь проваливался в сон, словно падал в бездонную, до самого центра земли, яму.
В конце концов она намочила ледяной водой мочалку-перчатку и протерла мне лицо; хорошо еще, не вылила на меня стакан воды. Ругаясь сквозь зубы, я встал, назло ей стараясь делать это как можно медленнее. Никакого завтрака на кухонном столе я не нашел. Ни какао, ни ломтика хлеба с маслом. Конечно, мы уже опаздывали, и я явился бы в класс минут на десять позже остальных, но до сих пор меня еще ни разу не лишали завтрака. Обеда — сколько угодно, не говоря уже о десерте. Конфеты, мороженое — все это было не про меня. Но завтрак! Идти в школу без завтрака — это было что-то новенькое. Мать двумя пальцами, как сосиску, взяла меня за ухо. Меня будто ударило током. «Я тебе покажу Траволту! Ты у меня попляшешь!» Я был еще в пижаме, но она вывела меня за дверь и затолкала в машину. Я умолял ее вернуться и позволить мне одеться. Она ответила, что бросила мои вещи в багажник, так что я смогу одеться по дороге.
Ухо у меня пылало огнем. Я громко возмущался. Мне не дали поесть, значит, я до обеда буду мучиться от голода, может, даже заболею, тем более что по четвергам у нас физкультура. «Не волнуйся, засранец, — отозвалась мать (обращаясь ко мне, она чаще всего употребляла слово „засранец“), — ты получишь свой завтрак». Я не понял, что она имеет в виду, и, поеживаясь в накинутой на пижаму куртке, переключился на созерцание зимнего городского пейзажа, выдержанного в серовато-голубых тонах и кое-где оживляемого струйками дыма.
Школа располагалась в красном кирпичном здании, возведенном в годы Третьей республики. В нем сохранились даже отдельный вход «для девочек» и отдельный — «для мальчиков». Наш учитель месье Пуйи был человеком сухим и суровым, но в общем-то справедливым. На свете нет ничего хуже, когда тебя карают неизвестно за что. Он не брезговал в случае надобности прибегать к телесным наказаниям, с чем мы соглашались. Кроме того, они не имели ничего общего с ничем не оправданной и слишком жестокой поркой, какую мне регулярно устраивали дома, когда я копил случайные синяки, как бронхи весной получают заряд пыльцы.