Отверженные
Шрифт:
Французский институт решил вычеркнуть из своего списка академика Наполеона Бонапарта. Королевский декрет возвел город Ангулем в звание морской школы, на том основании, что герцог Ангулемский был генерал-адмиралом, что, несомненно, наделяло и город Ангулем всеми качествами морского порта{55}. В совете министров обсуждался вопрос, следует ли разрешать печатание на афишках изображения акробатов, так как объявления Франкони{56} вызывают на улицах скопища мальчишек. Паэр{57}, автор «Агнесы», старичок со скуластым лицом и бородавкой на щеке, дирижировал маленькими домашними концертами маркизы де Сассеней на улице Вилль-д'Евек. Все молодые девушки пели романс «Сент-Авельский отшельник» на слова Эдмонда Жеро. Газета «Желтый карлик» превратилась в «Зеркало». Кафе Ламблен держало сторону императора против кафе Валуа, державшего сторону Бурбонов. Герцога Беррийского, которого уже сторожил Лувель, женили на сицилийской принцессе. Прошел год со дня смерти госпожи де Сталь{58}. Гвардейцы освистывали мадемуазель Марс{59}. Большие газеты были крошечными. Формат был мал, но свобода велика. «Конституционалист» был конституционен. «Минерва» писала имя Шатобриана: «Chateaubriant». Буква t на конце заставляла буржуа чесать языки на счет великого писателя. В продажных газетах продажные журналисты оскорбляли изгнанников 1815 года: у Давида не было таланта, у Арно{60} не было ума, у Карно{61} не было чести, Сульт{62} не выиграл ни одного сражения, да и сам Наполеон не был гениален. Всем известно, что письма, отправляемые по почте изгнанникам, очень редко доходят по назначению, так как все полиции мира считают своим священным долгом их перехватывать. Факт не новый. Декарт{63} в изгнании уже жаловался на это. А между тем Давид{64}, выразивший по этому поводу свое неудовольствие в одной бельгийской газете, был осыпан насмешками роялистских газет. Говорить: враги, или говорить: союзники, сказать: Наполеон, или: Бонапарт, — это проводило между людьми черту глубже, чем если бы их разделяла пропасть. Все здравомыслящие люди соглашались, что эра революций окончилась навеки.
На площади против Нового Моста на цоколе, ожидавшем статую Генриха IV {65} , вырезали надпись: «Redivivus» [7] .
На улице Терезы в доме № 4 Пиэ писал проект «Об укоренении монархии». Вожди правых говорили в важных случаях: «Нужно написать к Баро». Господа Кануель, О'Магони и Шапиделен набрасывали, при некотором поощрении графа д'Артуа, план того, что несколько позднее получило известность под именем «Берегового заговора». Общество «Черная булавка» со своей стороны также что-то замышляло. Деказ {66} , человек взглядов, до некоторой степени либеральных, возбуждал умы. Шатобриан {67} , в доме № 27 по улице Сен-Доминик, каждое утро стоял у окна в панталонах со штрипками и в туфлях, повязав седые волосы шелковым платком, разложив перед собой целый прибор хирургических инструментов дантиста и, глядясь в зеркало, чистил зубы, которые были у него восхитительны, диктуя в то же время своему секретарю Пилоржу «Монархия согласно хартии». Авторитетная критика отдавала предпочтение Лафону {68} перед Тальма {69} . Фелец {70} подписывал свои произведения А.; Гофман подписывался Z. Шарль Нодье {71} писал «Терезу Обер». Развод был запрещен. Лицеи назывались коллегиями. Воспитанники коллегий, с вышитыми золотыми лилиями на воротниках, острили над римским королем. Дворцовая тайная полиция доносила герцогине Беррийской о повсеместной демонстрации портрета герцога Орлеанского в генеральском мундире гусарского полка, на котором он оказывался несравненно представительнее герцога Беррийского в драгунской форме — факт возмутительный. Город Париж за свой собственный счет заново золотил купол Дома Инвалидов. Серьезные люди спрашивали друг у друга, как поступит в том или другом случае господин де Тринкелаг. Клозель де Монтальс расходился во многом с Клозелем де Куссерг, господин Салабери {72} был недоволен. Актер Пикар {73} , член академии, в которую не попал актер Мольер, ставил «Два Филибера» в театре «Одеон», на фронтоне которого ясно можно было прочесть по следам сорванных букв надпись: «Театр императрицы». Были сторонники и противники Кюнье де Монтарло. Фабвие был мятежником, Баву {74} — революционером. Книгопродавец Пелисье издал полное собрание сочинений Вольтера под заголовком: «Сочинения Вольтера, члена французской Академии». «Это привлекает покупателей», — говорил наивный издатель. По общему мнению, Шарль Луазон был гением века; зависть, если не слава, начинала сопутствовать ему. Про него сложили стихи:
7
Воскресший (лат.).
Так как кардинал Феш отказывался выходить в отставку, то господин де Пен, архиепископ Амазийский, правил Лионской епархией. Ссора из-за Даппской долины между Францией и Швейцарией завязывалась рапортом капитана Дюфура {75} , ставшего позднее генералом. Неизвестный Сен-Симон создавал свои великолепные фантазии. В академии наук был знаменитый Фурье, забытый потомством, а на каком-то глухом чердаке жил неизвестный Фурье, которого будет помнить будущее. Начинала всходить звезда лорда Байрона; в примечании к одной из своих поэм Мильвуа рекомендовал его Франции в следующей форме: «некий лорд Барон». Давид Анжерский {76} пробовал свой резец. Аббат Карон отзывался с похвалой в небольшом кружке семинаристов в закоулке Фейлантин о неизвестном священнике, по имени Фелисите-Робер, ставшем впоследствии известным как Ламенне {77} . Какая-то дымящаяся штука шлепала по водам Сены, под окнами Тюльери, шумя, как плавающая собака, и разъезжала между мостами Рояль и Людовика XV; это была бесполезная механическая игрушка, затея пустоголового мечтателя, утопическая забава, одним словом — пароход. Парижане смотрели равнодушно на эту ненужную вещь. Господин Воблан {78} , преобразовавший французский институт с помощью государственного переворота, приказов и ссылок, творец нескольких замечательных академиков, не мог добиться права быть одним из них.
8
Даже когда Лойсон летает (крадет), чувствуется, что он лапчатый.
Сен-Жерменское предместье и павильон Марсан желали назначения в префекты полиции Делаво, вследствие его набожности. Дюпюитрен{79} и Рекамье{80} ссорились в анатомическом театре медицинской школы и показывали друг другу кулаки из-за догматических вопросов. Кювье{81}, глядя одним глазом в книгу Бытия, другим на природу, мирил тексты и ископаемых. Франсуа де Невшато, почитатель памяти Пармантье{82}, безуспешно употреблял все усилия заставить заменить слово «картофель» на «пармантофель». Аббат Грегуар, бывший епископ, бывший член конвента, бывший сенатор, был перекрещен полемикой в «гнусного Грегуара». Под третьим сводом Иенского моста можно было различить по белизне его новый камень, которым два года тому назад заделали отверстие, просверленное Блюхером{83} для закладки мины, с целью взорвать мост. Правосудие притягивало к суду человека за замечание, сделанное им громогласно при входе графа д'Артуа в собор Парижской Богоматери: «Черт возьми!» Как я жалею то время, когда Бонапарт и Тальма ходили под руку на «Бал дикарей». Речи возмутительные, за которые он был приговорен к шести месяцам тюрьмы.
Изменники распоясались. Люди, перешедшие в неприятельский стан накануне сражения, не скрывали наград за предательство и цинично разгуливали днем, хвастаясь богатством и наградами.
Вот что беспорядочно и вперемежку всплывало на поверхность 1817 года, забытого ныне. История почти всегда пренебрегает этими частностями, да иначе и поступать не может: так как она бы утонула в бесконечных подробностях. Однако эти подробности, неправильно называемые ничтожными — в жизни человечества нет ничтожных фактов, как в растительности нет ничтожных листьев, — подробности полезные. Из физиономии годов слагается облик веков.
В 1817 году четверо юных парижан устроили «веселую шутку».
II. Двойной квартет
Эти парижане были: один — из Тулузы, другой — из Лиможа, третий — из Кагора, четвертый — из Монтобана, но они были студенты, а студент и парижанин синонимы — учиться в Париже то же, что родиться там.
Эти молодые люди не были замечательны ничем; каждому случалось видеть такие лица — это были типичные представители первого встречного: не добрые и не злые, не ученые и не невежды, не гении и не дураки, красивые весенней красотой, называемой двадцатилетним возрастом. Они были первыми попавшимися Оскарами, — Артуров в эту эпоху еще не было. «Воскурите аравийские ароматы! — гласил модный романс. — Идет Оскар! Идет Оскар! Я увижу его!» Головы были наполнены Оссианом{84}, элегантность была скандинавская и каледонская, чистокровный английский жанр должен был явиться позднее и первый Артур — Веллингтон{85} — совсем недавно одержал победу при Ватерлоо.
Наших Оскаров звали: одного — Феликс Толомьес из Тулузы; второго — Листолье из Кагора, третьего — Фамейль из Лиможа и четвертого — Блашвелль из Монтобана. Естественно, у каждого была возлюбленная. Блашвелль любил Февуриту, получившую прозвище благодаря поездке в Англию; Листолье обожал Далию, выбравшую псевдонимом имя цветка; Фамейль поклонялся Зефине, уменьшительное от Жозефины; Толомьес обладал Фантиной, прозванной Белокурой вследствие золотистого цвета волос. Февурита, Далия, Зефина и Фантина были четыре восхитительных создания, от которых веяло ароматом веселости; они были швеи, не оставившие еще окончательно иглы, слегка оторванные от работы любовью, но сохранившие еще на лице следы трудовой простоты и в душе луч чистоты, остающейся у женщин после первого падения. Одну из четырех называли «молодой», потому что она была младшая, а еще одну — «старухой»; «старухе» было двадцать три года. Ничего не утаивая, следует сказать, что три из них были опытнее, легкомысленнее и более закружившиеся в столичном вихре, чем Фантина-Белокурая, переживавшая первое увлечение.
Далия, Зефина и, в особенности, Февурита не могли похвастаться тем же. В их только что начинавшемся романе был уже не один эпизод, и любовник, называвшийся в первой главе Адольфом, являлся Альфонсом во второй и Густавом — в третьей. Бедность и кокетство — плохие советницы, одна — пилит, другая — льстит; а красивым дочерям народа они обе нашептывают поочередно советы. Плохо оберегаемые души слушаются их. Отсюда их падение и бросание в них камнями. Им колют глаза блеском всего непорочного и неприступного. Увы! Что бы сталось с Юнгфрау, если бы она могла ощущать голод?
Зефина и Далия преклонялись перед Февуритой, ездившей в Англию. Она рано обзавелась хозяйством. Отец ее был старый учитель арифметики, грубый гасконец, холостой, бегавший по ученикам, несмотря на преклонный возраст. Учитель в своей молодости увидел однажды, как платье одной горничной зацепилось за каминную решетку; это приключение заронило в нем искру любви. Результатом этого обстоятельства стала Февурита. Время от времени она встречалась с отцом — он ей кланялся. В одно прекрасное утро к ней вошла старуха, с виду ханжа, и сказала ей:
— Вы меня не знаете, барышня?
— Нет.
— Я твоя мать.
Затем старуха отворила буфет, утолила голод, распорядилась перетащить к ней свой матрас и поселилась. Эта мать, ворчунья и ханжа, никогда не разговаривала с Февуритой, сидела и молчала целыми часами, завтракала, обедала и ужинала за четверых, ходила в гости к портье и там злословила о дочери.
Далию привлекло к Листолье, а может быть, и к другим, и вообще влекло к праздности то, что у нее были чересчур красивые розовые ногти. Как работать с такими ногтями? Кто хочет оставаться добродетельным, не должен щадить рук. Что касается Зефины, она победила Фамейля своей ласковой и шаловливой манерой произносить: «Да, мсье».