Переселенцы
Шрифт:
Сына Ивана он выделил сразу же, как тот женился, построил ему дом со всеми надворными постройками, но в душе с женитьбой сына не примирился, а у сватов так и не бывал с самой свадьбы. Афанасию было шестьдесят семь лет. Конечно, люди живут кто меньше, кто больше. Но его какая-то смертная хворь свалила сразу: сутки поболел – и умер. Жена Федора одна в дому оставаться не захотела и сразу ушла жить к сыну Ивану; сноха Репсемея рожала каждый год, ребят много умирало, но и живых немало осталось, так что работы в доме было полно. Иван Афанасьевич, как и отец, здоровьем не отличался, и жили они небогато.
На кладбище четыре мужика два дня долбили мерзлую землю для афанасьевой могилы, да так до талой земли и не дошли. Когда останавливались, все взмокшие от пота, отдохнуть, то осторожно шутили меж собой:
– Не тем будь помянут, а шибко занозистый был покойник-то… Второй день могилу ему копаем! Елпанов Василий Иванович – уж он ли не мастер, а гроб делал, тоже угадать не смог: доделывать пришлось…
– А это уж завсегда так – на вредного не угадаешь…
– Вот Иванко у его не в родителя пошел: добрый мужик да покладистый…
– Ну, мужики, чисто камень мы долбим: даже лом отскакивает, и аж искры вылетают!
После сорока дней Иван Афанасьевич продал отцовский дом. Его купили Елпановы и расширили свою усадьбу. В бывшем афанасьевом дому теперь жили работники. Петр Елпанов их нанял в строк на год с Покрова. Это были переселенцы из Тульской губернии.
Наступил Новый 1751 год. В Прядеиной, как и прежде, вечерами сходились в пожарницу старики. Как и прежде, разговоры шли о деревенских новостях – свадьбах, крестинах да похоронах. Но чаще всего, подперев головы, говорили о самом главном – о земле, об урожае.
– Считай, мужики, на рожь нынче надежи нет никакой: вся, как есть, еще по осени вымерзла! А сейчас снегу нет, да если весной вовремя мочить не будет… Да, добра ждать нечего – по всем приметам худой будет год, голодный…
– Ну дак чё раньше времени умирать-то? Все ведь в руках Божьих – может, и вырастет! Вон в тридцать седьмом году везде неурожай был, а у нас, хоть и худо, все ж выросло!
– Елпановы вон мельницу строить собираются – значит, вырастет! – хохотнул кто-то. – Петруха как сквозь землю видит!
– А без мельницы нам хоть в какой год не прожить. Ежели Елпанов помочь задумает – всем миром надо идти помогать. Давно ли обуховская ветрянка сгорела, а уж во как намучиться успели: с каждым мешком зерна езжай в чужую деревню и день теряй, а то и не один!
ЗАТМЕНИЕ
Наступивший год и впрямь оказался неурожайным во всем Зауралье. Даже в укромных залесках на ржаные поля было больно смотреть: колосья стояли чуть ли не на аршин друг от друга. Яровые посеяли в сухую, как зола, пахоту. В такое лихолетье крестьян выручают старые запасы хлеба. Но прошлогодний хлеб был не у каждого.
Уже с самого жнитва по округе потянулись вереницы голодающих с Урала. Как случалось и раньше, люди нанимались на любую работу – не только за то, чтоб досыта поесть, но и просто за кусок хлеба. Люди бежали от голода, но тот оказывался проворней: каждый день на обочинах тракта, у полевых ворот, а то и на завалинках деревенских домов находили мертвые тела.
В то страшное лето Петр Елпанов построил на Кирге мельницу с амбарами, перестроил и расширил дом.
Многое еще задумал он в это гибельное время – благо даровая рабочая сила была под руками.
…Солнце продолжало нещадно палить. Небо от зноя давно уже из голубого превратилась в серое пыльное, у горизонта дрожало марево, и вся даль, насколько хватал глаз, была подернута не летней дымкой, а серой мглой. Когда налетали порывы южного суховея, так и обдавало горячим воздухом, пыльным и душным, как из натопленной печи. К вечеру, когда суховей затихал, всю округу затягивало едким белым дымом: где-то за лесом шаяли* торфяные болота.
А как-то после обеда неожиданно стало темнеть, хотя на небе не было ни облачка. В поле поднялось конское ржание, на выгоне замычали коровы, во дворах истошно завыли собаки… Темнеть продолжало, и скоро небосвод стал похожим на такой, каким он бывает в безлунную осеннюю ночь.
Людей охватил безотчетный страх; жницы на полях побросали серпы и пали на колени, усердно молясь, как в церкви. Хотя в Прядеиной, да и во всей округе не было ни одного грамотного и священного писания никто не читал, но от попов в церквах, от монахов в монастырях все слыхали про конец света…
Целую неделю про ночь, вдруг наступившую средь бела дня, говорили в прядеинской пожарнице.
– Эко диво! Солнце в Божий день померкло… Не к добру это, мужики!
– Вестимо, не к добру, – прошамкал один из стариков, – либо опять к пожару, а то, упаси Боже, не к войне ли такое знаменье-то! Мне об этом еще мой дед Варсонофий сказывал.
По окрестным деревням в этот год кроме обычных нищих стали появляться кликуши, черт-те чем пугавшие народ.
И в Прядеину тоже зачастил какой-то пришлый Никитушка – прозорливый, как он сам себя называл. "Прозорливому" – мордастому и краснорожему мужику – было лет сорок. Такому бы лес рубить, пахать да сеять, а он ходил из деревни в деревню, из дому в дом да легковерных стращал… Иные прядеинцы верили каждому его слову и слушали, разинув рты.
Никитушку наперебой звали домой, не знали, куда его посадить и чем угостить. Поначалу он довольствовался тем, что его вкусно кормили, иногда отнимая лакомый кусок у детей, да еще ему давали милостыню с собой. К вечеру у него набирался большой мешок, и он нес выпрошенное в кабак к Агапихе – менять на вино; потом обнаглел до того, что стал требовать и деньги.
Как-то Петр Елпанов, вернувшись с заимки, застал Никитушку у себя дома. Тот сидел за столом, как гость, на почетном месте. "И был во младенчестве я проклят своей матушкой на три года, и водил меня нечистый дух", – заунывным голосом "вещал" проходимец.
Слушавшие женщины глядели на него во все глаза, а Пелагея Захаровна даже прослезилась.
Петр послушал-послушал Никитушку, потом разгневанно спросил:
– А ты чего здесь расселся – добрых людей россказнями с толку сбивать?!