Созерцатель
Шрифт:
Через полтора часа дедушка заканчивал процедуру, вытирал миску носовым платком, облизывал ложку, опускал на пол и, скрестив на животе жилистые руки, задремывал. Я на цыпочках удалялся из комнаты и уходил побродить по городу. Вечером я снова появлялся у дедушки с пачкой вечерних газет и снова читал, пока дедушка управлялся с похлебкой.
Я не мог представить себе дедушку отдельно от его ложки и миски, но однажды он сам предстал в ином виде. В квартире была большая ванная комната. Ванны в ней не было, но наверху под низким потолком торчали пять душевых дырчатых рожков, один из которых во время работы визжал. По этому визгу удавалось определить, что кто-то моется. Семья была большая, и часто мылись вперемешку — мужчины, девушки, женщины, юноши. Это никого не смущало, все были так заняты, что не оставалось времени обращать внимание на пол и возраст.
Однажды под душем я встретил дедушку. Он оказался суховатым, хорошо сложенным подтянутым мужчиной. Он узнал меня и спросил, перекрывая возгласом визг душа:
— Что новенького?
— Землетрясение в Париже! — сообщил я.
Дедушка загоготал беззубым ртом, затем озабоченно выкрикнул:
— Что-нибудь с Эйфелевой башней?
— Немного погнулась! Но американцы ее выпрямили!
— Ого! — испугался дедушка. — Янки заняли Париж?
— Нет еще, но они на подступах!
— Ничего, — успокоил дедушка, — линия Мажино их сдержит!
Я запомнил дедушку таким — бодрым, энергичным, остроумным.
Как-то в утренний час новостей он аккуратно доел свою похлебку, задремал под мой бесстрастный голос и не проснулся. Умер он, как и жил, не причиняя никому хлопот. Через несколько дней его сожгли. В зале прощания крематория все провожающие не поместились. Я тоже стоял за дверью, вытягивал шею и слушал последние слова про дедушку, которого никто не знал лучше, чем я. Откуда-то из-под пола доносились глухие лающие голоса встречающих.
Я по-прежнему хожу каждое утро в пустую комнату дедушки почитать вслух газеты. Я понимаю, что наши привычки сильнее нас, но надеюсь, что есть что-то, что сильнее наших привычек.
ХУДОЖНИК
В детстве со мной разговаривали мало и неохотно. Родители были заняты, бабушка с детства молчалива, голос мой странно скрипел, да и я сам был порядочный зануда. Поэтому к началу школьной жизни мой лексический запас был столь скуден, что учителя впадали в отчаяние. За десять лет учебы я с трудом освоил сотни три слов родного языка, и это наполнило меня такой гордостью, что я решил стать писателем или, по крайней мере, поэтом. Затея представлялась достаточно увлекательной, она напоминала нанизывание химических символов на химическую реакцию или напоминала карусель математических знаков, вызывающих симпатию своей отрешенностью от мира. Потому что подлинный смысл слов неизвестен никому. В конце концов, каждый должен заниматься чем-нибудь или не заниматься ничем, что требует гораздо большего времени и редко встречает понимание окружающих.
В нашей маленькой стране каждый десятый был писателем или, по крайней мере, поэтом, иногда тем и другим попеременно, а каждый пятый публиковал свои произведения, которых, естественно, никто не читал, кроме автора и наборщиков. К сочинительству всех нас подвигала социальная скука и жажда сказать о ней все, что мы думаем о ней. А мощная полиграфическая промышленность принуждала к сочинительству даже тех, кому вообще нечего было сказать. Промышленность нашей маленькой, но невероятно развитой страны выпускала запчасти к подсвечникам и невероятное количество бумаги, которую надо было куда-то девать.
Начинающий писатель должен, вероятно, прежде всего ответить на три вопроса: как писать? для кого писать? зачем писать? Вопрос «зачем» я отверг как преждевременный. Ответ на второй был очевиден. С первым обошелся я простейшим образом: накупил кучу поэтических книг и начал вырезать из них строчки, подбирая их по длине, поскольку строчки попадались различной длительности — от одного до двадцати слов. Среди них встречались знакомые слова, как знакомые люди: в лицо знаешь, а по имени — неприлично спрашивать. Все слова были общие, ни одно не принадлежало никому в отдельности. Вырезанные строчки я наклеивал на лист так, чтобы совпадали первые буквы по вертикали, затем садился за машинку и старательно печатал. Это была самая радостная часть работы. Буковки походили на зерна, которые я разбрасывал ровными рядами на чистый лист.
Первые мои стихи были напечатаны в толстом журнале, расположенном на расстоянии трех автобусных остановок от моего дома. В полиграфическом виде мои стихи выглядели неприятно. Мелкие буковки напоминали регулярную армию насекомых. Их было много, и они казались устрашающими. Вверху страницы я с трудом прочитал свое имя и поставил журнал на полку.
Ни дня без строчки, сказал я себе, и потому работал каждый день с перерывом на ленч и послеобеденный отдых. В неделю у меня уходило три-четыре полных тюбика клея.
Вскоре пресса заговорила обо мне. Сам я не читал критических статей, но однажды по радио услышал передачу о себе. Они нашли в моих стихах интеллектуальную глубину, эмоциональную высоту и плоский патриотизм. Последнее удивило меня — я плохо знаю свою родину. Но я успокоил себя: всякий имеет право на ошибку и всякий может любить то, чего не знает, даже если его к этому принуждают.
Через три года вышел мой большой сборник стихов и поэм, и я получил премию общества инвалидов горнолыжного спорта. Это было весьма кстати, потому что вздорожал клей, хотя бумаги производилось еще больше прежнего.
Когда вышли два следующих сборника, обо мне заговорили даже те, кому не о чем было говорить. Как раз к этому времени в нашей поэзии вспыхнула эпидемия авангардизма, но я был начеку. Мне пришлось работать не со словами, а с отдельными буквами. Вырезать буквы из книг было довольно хлопотно, но я легко вышел из положения, использовав крупные буквы газетных заголовков. После выхода моего боевого авангардистского сборника, подкрепленного превентивными мерами правительства, авангардисты отступили в арьергард, и эпидемия иссякла. Реализм победил в седьмой раз в нашей истории. Усилия авангардистов были заранее обречены на провал, каждый четвертый из них — символист, а каждый второй — беспредметник.
После пятого сборника правительство присвоило мне звание народного поэта. К народу это не имело отношения, поскольку народ меня не читал, но такова традиция. Через год я получил второе такое же звание, и распорядился, чтобы садовник расчистил место в саду и разбил большой газон на месте, где предстояло стоять моему бронзовому бюсту.
Между талантом и бездарностью нет заметной разницы. Гений здесь ни при чем, гений не обладает позитивной доказательностью, он основан на чистой вере, которая не нуждается в анализе. Всех нас, художников, рано или поздно забывают. Круг помнящих нас сужается и сужается, пока не становится одинокой точкой. И эта точка — мы сами, но мы в это время — далеко-далеко. А бронза при надлежащем уходе держится долго.