Целомудрие
Шрифт:
— Он с медком! — тихонечко шепчет Зина — так тихонько, чтобы услышал только Павлик. — Или вы — с ледком?
Отодвигается от дерзкой и осматривается гимназист. Морщит брови. Да, вот он снова в этой комнате. Полы те же, желтые, местами протертые добела; стены в зале лоснятся масляной краской, тот же «Король-жених» красуется в засиженной мухами рамке. Все это— и полы, и стены, и даже, может быть, «Король-жених» — принадлежит теперь им, маме и Павлику.
— А вы теперь куда думаете поехать? — спрашивает бывшую хозяйку Елизавета Николаевна.
— На лето к сестре в Костромскую губернию, а осень и зиму будем жить по соседству: я уже сняла у полковницы Табунковой насупротив мезонин.
Вздрагивает Павлик. Он, значит, будет жить «насупротив» Зиночки. Вот наказание!
— А скажите, зачем это вы дом свой продали? — с чистым сердцем задает он вопрос Клавдии Антоновне, и мама конфузится и укоризненно взглядывает на Павлика, а Зиночка, эта скверная, насмешливая девчонка, вдруг начинает безудержно хохотать. Павлик сразу понял, что он допустил бестактность.
Однако старая женщина объясняет с добродушием:
— А оттого, что трудно содержать дом стало, молодой человек: задолжала я за эту сорвиголову, за ученье ее, вот и пришлось продать домишко. Как кончит, поступит в учительницы, опять оперимся.
Зажегшаяся радость меркнет на душе Павлика. Не очень-то приятно делаться домовладельцем. Одному радость — другому горе. То, что составляет для одного счастье, является несчастьем других.
— Значит, мы воспользовались вашим трудным положением, — упрямо и громко говорит он и бледнеет под внимательным и пристальным взглядом матери. Зина тоже стихла и смотрит на него. Одна только Клавдия Антоновна спокойна, как всегда.
— Нет, вы нас ничем не притеснили, — говорит она ровно и мерно перетирает посуду. — Все равно мне надо было продавать, а скупщик Звонарев предложил всего три тысячи. Я рада, что хоть хорошим людям досталось.
Что это? Под столом на пальцы его ложится атласная жаркая ручка. Ложится и греет так крепко и ласково. Не смеет он поднять глаз на Зину: ведь это ее рука прильнула, к нему.
Пытается он освободить руку — не может. Собственно говоря, если бы потянуть сильнее, освободиться бы можно, но тогда все обратят внимание — лучше не двигаться, сидеть так.
О чем-то давнем, далеком и печальном, о смерти какого-то Игнатия Порфирьевича говорят две женщины, а на пальцах Павлика все лежит, все их греет милая девичья атласная жаркая рука. Поднимает он наконец взгляд. «Будет же, в самом деле!» А ее взгляд так тих и радостен, так ласков и незлобен и вовсе не смешлив. Отчего это? Отчего темные глаза перед ним как свечи теплятся, невинно и тихо? Отчего она, эта задорная, не смеется, не шутит, а сидит так, точно растрогана она?
— Вы добренький, вы славненький, я вам этого никогда не забуду.
О, какой тонкий шепот! Как иголочки, как золотые паутинки проникает он в сердце. Как тает тревога! И мысли уходят и тают, как облака. Как горят глаза этой девушки, как стихла она!
Как бы то ни было, появился дом.
Павлик домовладелец, его фонды поднимаются, теперь в «свой» дом можно будет даже богача Умитбаева пригласить. Три тысячи да еще четыреста! Экие все-таки деньги бывают на свете. Каково, главное, могущество их. Появились откуда-то, отсчитал кто-то эти три тысячи и четыреста, и жизнь Павлика изменилась в корне, так изменилась, что маме оказалось возможным покинуть деревню со злой теткой Анфой, а ему, Павлу, ходить к маме всякий праздник в собственный дом.
Начал прежде всего устраивать «собственный дом» Павлик. Он один был в доме мужчина, вся забота на нем, нельзя было еще теперь заставлять трудиться милую маму. Поредели ее чудесные волосы, виски засеребрились, морщинки яснее отпечатались вокруг кротких и нежных глаз… Нет, уж довольно поработала, теперь будет отдыхать, теперь за работу примется Павел, ему уже семнадцатый, он может все делать — может на охоте уток стрелять, чтоб приносить в дом для матери пищу, и наколоть дров может, и печь истопить.
— Я все теперь могу, мама, даже кашу сварить.
Улыбнулась мама тихой улыбкой.
— Нет, уж этого не надо, Павлик, мы найдем себе прислугу — у тебя будет довольно и других дел, а я тете Анфе уже написала…
— Кого?.. — быстро, почему-то очень быстро спросил Павел.
— Да можно было бы и из деревни знакомую выписать, вот Прасковья у нас раньше жила…
— Это Пашку, — вдруг крикнул Павел и поперхнулся. — Нет, нет, только не Пашку, совсем не надо Пашку, лучше в городе найдем.
— Ну, как хочешь, — медленно ответила мать и повела на него взглядом, удивляясь его волнению и крику. — Не хочешь деревенских, возьмем здесь, в городе, конечно, мне все равно.
— Да, да, в городе, непременно в городе, — подтвердил Павел и поскорее отошел.
Еще взбудоражено было острым воспоминанием сердце. Зачем теперь, именно теперь, в первые же часы светлого счастья, вдруг о темном вспомнилось? Довольно уж было всего, теперь надо спокойствия, и тишины надо, и житья с мамой, с милой чудесной мамой, о которой так часто и тщетно мечталось в тишине пансионских ночей.
— Я, мама, к себе приглашу в гости Умитбаева, я много гостей к себе стану теперь приглашать, — сказал он, светлея.
И посмотрела в эти счастливые глаза мать и вновь улыбнулась радостно, осторожно и тихо.
Так был обрадован Павел приездом матери и нежданной покупкой дома, что на время забыл о новом приятеле Пришлякове и об организации тайного общества.
Весть о покупке Павликовой матерью дома быстро облетела весь пансион, но, к удивлению Павла, не встретила никаких восторгов.