Двойник
Шрифт:
— Вы не сказали, по какому вопросу…
— Ни по какому. Чего ты испугалась?
— Все испугались. Объявляется шеф. Лик его ужасен. Он весь, как божия гроза. Почему вы смеетесь?
— Проходи, садись, — гостеприимно предложил Герман. — Я не смеюсь. Я улыбаюсь. Все пытаюсь понять, как это Эдуард сумел увидеть такую красавицу в чумичке, какой ты была еще три года назад.
— Четыре, — поправила Дания.
— Значит, четыре.
— Это мне говорите вы? Герман Ильич, побойтесь бога. Рядом с
Екатериной Евгеньевной я и есть чумичка.
— Нет, Дания. Ты прелестна. И если бы не Эдик, вряд ли бы такой стала. Какой же секрет он знает?
— Да какой там секрет! — с досадой отмахнулась Дания. — Его знают все птицеводы. Это я вам говорю как выпускница «тимирязевки». Если старую курицу не кормить три недели, она начинает нестись, как бешеная. И молодые перья из нее лезут. Вот и весь секрет!
— Вы поссорились?
— Нет, я от него ушла. Развожусь. Только не спрашивайте почему!
Если человек год — год! — не может прибить крючок, о чем я его каждый день прошу, — это муж? Если он елку выносит к первому мая, да и то со скандалом, это муж? Если он умеет только болтать, болтать и болтать? Я устала, Герман Ильич. Можете меня осуждать, но я больше не могу!
— Кто я такой, чтобы тебя осуждать? Не можешь — значит, не можешь. Плакать-то зачем?
— Извините. Жалко его, старого дурака.
— Где он сейчас живет?
— В Ключах. Это деревня возле Калязина. У него там развалюха — дача родительская.
— Что он там делает?
— Да что он может делать? Лежит и чешет пузо.
— А на что живет?
— Церковь сторожит по ночам. Представляете, какой из него сторож? Я вам скажу, почему эту церковь до сих пор не обокрали. Потому что в ней нечего красть!
— Адрес знаешь?
— Вы хотите к нему поехать? Зачем?! — изумилась Дания.
— Не знаю. Так, поболтать. Ни о чем.
— В точку, Герман Ильич. Если вам хочется поболтать ни о чем, никого лучше вы не найдете! — Она написала адрес и нарисовала схему, как проехать в деревню. Не очень уверенно проговорила: — Передайте ему…
— Что тебе его жалко?
— Нет! Что он козел!
Пока «мерседес» летел по Ярославскому шоссе, Герман хмурился, злился на себя за нелепую затею тащиться за полтораста километров непонятно зачем. Потом проплыли на холмах слева золотые купола лавры Сергиева Посада, дорога стала у же, извилистее. Она то ныряла в темные сосновые боры и березовые перелески, как бы сообщившие свой свет куполам лавры, то вырывалась в бескрайние поля с желтым жнивьем. По высокому пустому небу бродили тучи, полосами проходили дожди. Мелькали деревни, несуетные стада в лугах, речушка с названием, от которого пахнуло чем-то старинным, покойным — Нерль. Герман ощутил, как отпускает его нервное напряжение, в котором он находился в этот приезд в Москву.
За железнодорожным переездом с возвышающимися за ним грязными башнями элеватора и заводскими пригородами Калязина Николай Иванович свернул направо, сверяясь со схемой, нарисованной Данией. Блеснула полоска воды, скрытая железными гаражами и промбазами, дорога пошла вверх, к мосту, воды становилось все больше, и вот уже осталась только вода, от леса до леса, неохватный простор Рыбинского водохранилища. Белый теплоход огибал широким кругом высокую, одиноко торчавшую из хмурой воды, белую каменную колокольню.
— Остановите, — попросил Герман, вышел из машины и долго стоял на мосту, глядя на колокольню — единственное, что осталось на поверхности после того, как в сороковых годах были построены плотины Рыбинского гидроузла и под воду ушла вся земля в междуречье Волги и Шексны. Снимки Калязинской колокольни иногда печатали в журналах, в сознании Германа она существовала как некий символ серединной России, сирой русской земли. И теперь, неожиданно увидев ее, он испытал волнение и тихую радость узнавания того, что всегда знал, но увидел только сейчас: эти далекие леса, эти хмурые воды и эта одинокая белая колокольня.
Перст Божий.
XIV
К деревне Ключи, расположившейся на высоком песчаном берегу, вел разбитый тракторами проселок. Избы были старые, с вросшими в землю срубами. К церквушке, тоже старой, бревенчатой, примыкало кладбище с высокими, однобокими с северной наветренной стороны соснами. Деревня словно вымерла, лишь кое-где на огородах копали картошку. Изба-пятистенка Маркиша ничем не выделялась из таких же изб в порядке, только огород непроходимо зарос матерой, в человеческий рост крапивой. Калитка болталась на одной петле, на двери висел незапертый амбарный замок.
— Вы, небось, к Эдуарду Марковичу? — спросила соседка, высокая костлявая старуха в ватнике, выглянувшая на шум машины. — Дак он там, на бережку, рыбалит. Как сойдете, так от мостков налево. А вы кто будете — поэт?
— Разве я похож на поэта? — удивился Герман.
— Одежей не похожи. И они на машинах не приезжают, все пешим ходом. И с бутылками в сидорах. А потом стучат средь ночи: баба Клава, бутылец, маленько не хватило. Мне разве жалко? Только потом до света ворочаюсь. Вы намекните ему: пусть сразу берет сколь надо.
— Сами и скажите, — посоветовал Герман.
— Не, сама не скажу. Робею.
Захватив из багажника пакет с бутылью виски «Джонни Уокер» и закусью, купленными в «Седьмом континенте», Герман спустился по косогору и еще издали увидел Маркиша, сидевшего на берегу над воткнутыми в песок удочками. Он был в резиновых сапогах, в телогрейке, в натянутой до ушей черной вязаной шапке, которая словно бы перерастала в бороду. Рядом дымил костерчик, над огнем висел закопченный чайник. Поглядывая на поплавки, Маркиш чистил картошку, кромсал ее и бросал в котелок.