Прокол (сборник)
Шрифт:
Мимо! Но я молчу. И не собираюсь душу выворачивать. Коль уж всё знаешь, так уж знай без слов! Я просто пялюсь.
— Вы мыли технику, — он пробует ещё. — Оттуда…
— Приходилось. И много. Но не в тот день! — я искренне рад его неудаче. История болезни легко допускает логические заключения о подобных датах моей жизни, но на этот разок логикой до разгадки не докопаешься!
Чужой смотрит. Ему нечего сказать. Быть может, пора его отшить?
— Вы не можете это чувствовать, физ… — я обрываюсь. Не физик же! — Физист! Пацифисты стреляют слишком духовно. Или же пацифизм слишком неестественен?
— Вы стреляли в человека? — он соображает весьма быстро.
Не отвечаю. И вообще — убого, что я заговорил об этом. Похоже, это меня всё ещё грызёт. Ну, зачем так часто вырывается что-то, что грызёт! И именно в разговоре с чужаком!
— Вы есть пацифист. От вас очень остро излучается этот… Это самочувствие. Если такое и случилось, это было наперекос вам самому. Я чувствую только существенное.
Хитрец! А вдруг он и впрямь прав? Вдруг именно поэтому я заговорил об этом? Именно — чтоб услышать, что это был не я?
Нас, молочных поросей, ночью вырвали из коек, выдали оружие, гнали по-пластунски через лес, выстроили полукругом перед каким-то деревянным сарайчиком… Сказали держать стволы наготове — в наших дрожащих лапках. Тогда папа кричал дезертирам сдаваться. Раздался выстрел. Без предупреждения. Ещё. Пули просвистели над нашими головами. Или может, мне только показалось… Ведь кто же не знает, что после выстрела должна просвистеть пуля… Но приятно не было.
«Пли!» — прозвучала команда. И мы плили. На всю. Без перебою несколько секунд. Пока магазины не опустели. Будка скосилась.
После оказалось, что их там было только двое. Судя по массе. Ничто не изменилось бы, если б собственно моей пули в той каше не было бы.
Да и не была, полагаю. Я не умел стрелять.
Другие тоже не умели…
Сейчас можно было бы вежливо прекратить этот бестолковый разговор, но что-то не даёт это сделать. Я даже не спрашиваю, как его зовут. И не говорю, как меня — это он, видимо, знает. Мне всё равно. Даже трудно сказать, что же меня всё-таки интересует.
— Вы боитесь смерти, — чужак заявляет. Умник! Ей-богу, я не настолько духовен, чтоб за эту прописную истину обидеться. Как бы бестактно не звучали слова чужака — в моём-то положении.
— Вы стали писать лет пять спустя. Про секс, про боль, про смерть. Это — ваши темы. О том, что не суждено, и том, что неизбежно.
— В свинстве с вами не посоревнуешься, — я восвояси обращаюсь к супу. Пофиг! Смерть неизбежна, так же как общение с мелкими людишками. Если с первым мы миримся, то уж с последним подавно.
— Но вы ещё ни разу не писали о ком-нибудь, кто что-нибудь решил, — он не останавливается. — Поэтому и говорю: напишите обо мне!
— Решил? — Весьма неожиданное слово в данном контексте. — И что же вы решили, если не секрет? Обуздали свою импотенцию?
— Нет. Скорее уж то, остальное, — навязчивый тип мило улыбается. — Я натравил боль на смерть. Пусть дерутся! — он самодовольно булькает. — А я тем временем втихаря наслаждаюсь жизнью. Уж послушайте, вам может пригодиться!
Однажды в юности мне пришлось лежать в больнице. После операции носовой перегородки.
Мой нос уже не сильно заявлял о себе, я днём даже тайком покидал больницу, но ночью был вынужден возвращаться в эту камеру мучений.
Слева от меня лежал самоубийца, по пьяни не сумевший выбрать правильную высоту опоры для оружия. Мужик поставил карабин на стул, вжал ствол в подбородок и… Поза оказалась неправильной, голова слишком откинута… Пуля сорвала часть языка и через переносицу между глаз вырвалась наружу. Так вот этот человек там лежал, и у меня до сих пор нет представления о том, каково же на самом деле было его лицо. Ночами он тяжело стонал. Днями — меньше. Кажется, днём ему иногда удавалось уснуть.
Сосед справа выпил кислоты. Он спокойно разлёживался, приоткрыв черные, гнойные губы посреди рыжей щетины и порой трясся в приступах мокрого кашля. Харки выстреливались вверх из пластмассовой трубки на шее — его единственного дыхательного отверстия. Он никогда не стонал. Дырка в горле находилась ниже голосовых связок.
Без толку валяясь в постели, я поймал себя на совершенно необоснованном чувстве вины. Мои сопалатники были совершенно одни в своем несчастье. Мне казалось, кто-нибудь должен был бы днями и ночами хотя бы сидеть с ними, что-то говорить, как-то развлекать. Но никто к ним не приходил. Я даже толком не знал, на каких языках они говорили. Если говорили бы… Персонал их регулярно прибирал как этаких комнатных растений.
Помочь я не мог. Им. И тогда я принялся за полную чушь. Старался помочь себе. Кажется абсурд, но иначе это не назовёшь: человек, отличающийся от других, всегда обзаводится комплексами.
Я попытался вообразить себя в их роли. Испытать их страдания.
Начал с кислотоглотателя. В его роль было легче вжиться. Переднюю сторону его головы хотя бы можно было назвать лицом: в ней были глаза, выражение…
Весь день напролёт я следил за поведением соседа. Как только он каким-нибудь движением или кашлем напомнил о себе, я точно воспроизводил положение его тела, расслаблял глазные линзы, позволяя картине свободно расплыться, и сосредотачивал всю свою волю на нём. Повторял про себя: «Отдай мне свою боль! Отдай! Отдай мне…»
И представьте — удалось! Днём попытки не увенчались, но уже первой ночью под утро — зачёт. Меня разбудил особо свирепый приступ кашля в соседней постели. После недолгого, удачного сосредотачивания мне стало не хватать воздуха, я покраснел, пялил глаза и неопределённо шевелил руками. Рот был набит чёрным налетом; боль была не острой, но особо отвратительной: тупое нытьё наряду с почёсыванием в языке и внутри щёк. Что-то очень застоявшееся, что нужно было бы пошевелить или почесать, но никак не добраться. Грудь мучительно разрывал кашель, не приносящий ни малейшего облегчения, ибо раздражение рождалось в горле, докуда дыхание вообще не доходило. В ноздри замывало мерзкую вонь — как бы гнилью, как бы трупом, как бы нечищенными зубами… Я говорю «замывало», потому что так это ощущал. Не было бы правильно сказать, чтоб, например, ударило в нос. Я же не мог вдыхать носом: воздух по трубочке прорывался непосредственно в горло, создавая в трахее неприятное, острое ощущение холода. В нос же воздух вмывало лишь то или иное резкое движение.