Разин Степан
Шрифт:
– Коя и есть, то гнилая.
– А сей город доброй, вишь, вина – хоть обдавайся.
– Цеди-и и утыхни-и.
– Цежу, брат. Эх, от гребли долони росправим!
– Батько, пить без дозора негоже.
Разин крикнул:
– Гой, соколы! Учредить дозор от площади до анбаров и всякого имать ко мне, кто дозор перейдет… Лазунка, персы много пугливы – чай, видал их в Фарабате?.. Я знаю, с боем иные бы накинулись, да многие боятся нас и пожога опасны.
– «У тумы [207] бисовы думы», хохлачи запорожцы не спуста говорят: черт и кизылбаша поймет. А горец тот косатой – хитрой, рожа злая…
207
Тум – родившийся от пленной турчанки или персиянки.
– Эх, Лазунка, вот уж много выпил я, а хмель не берет, и все вижу, как Петру Мокеева собаки шаховы рвут… Пей!
Со стругов все казаки, стрельцы и ярыжки, оставив на борту малый дозор, перешли на берег пить вино. Берег покрылся голубыми и синими кафтанами, забелел полтевскими московскими накидками с длинными рукавами. Дозор исправно нес службу, хотя часто менялся.
Опустив голову в черной высокой шапке, к берегу моря на казаков шел старый еврей. Еврей бормотал непонятное, когда его схватили, привели к Разину.
– Жид, батько, сказывает: «Пустите к вашему пану!» – Пинками подтолкнули ближе бородатого старика в вишневой длиннополой накидке.
– Не бейте, браты! Эй, ты, скажи «Христос».
Еврей дрожал, но лицо его было спокойно, глаза угрюмо глядели из-под серых клочков бровей. Он бормотал все громче:
– Адонай! Адонай!
– Слушь, батько, должно собака с наших мест: Дунай поминает.
– Не те слова, соколы! Ну, что ж ты?
– Пан атаман, не мне говорить имя изгоя, не мне сквернить язык.
– Добро! Махну рукой – с тебя живого сдерут кожу.
Казаки ближе подступили, толкая еврея, ждали, когда атаман двинет шапкой. Разин, отбросив ковш, пил вино из кувшина и не торопился кончить еврея.
– Зато велю тебе, что сам не говорю никогда этого имени… ну!
– Пан атаман, пришел я жалобить: твои холопы изнасиловали в Дербенте мою единственную дочь, убили двух моих сынов. Что одинокому, старому делать на свете среди злых – убей и меня!
– Пожди! Дочь ты не дал замуж пошто? Муж защищает жену… Сыны твои бились с казаками, чинили помочь кизылбашам – нас не щадят, мы тож не щадить пришли… Нас вешают на дыбу, на ворота города – мы вешаем на мачту струга за ноги…
– Пан атаман, сказать лишь пришел я – не в бой с вами…
– Без зла шел – тебе зла не учиню, пошлю в обрат. Ты скажешь персам так: «Нынче атаман наехал пировать, а не громить их город. Пусть ведут русских, я же поменяю полон – дам им персов, иманных ясырем!»
– Пан Идумей [208] , персы – кедары… [209] Ты им показал это в городе, где на воротах по камню начертано: «Бабул-абваб» [210] , там убили моих детей.
208
Идумей – правитель римлян; древние евреи называли их идумеями.
209
Дети рабыни от Авраама.
210
«Дербент» по-арабски.
– Сатана! Я не пришел зорить персов – они же боязливы… Кто трус, тот зол. Я требую от них: пусть будут добрее и еще пришлют нам вина.
– Вай! Мовь пана смыслю – он велит выхвалять себя персам, но дети рабыни знают о Дербенте и Ферахабате. Послушав ложь, кедары побьют камнями старого еврея.
– Хо-хо! Ты же молвил, что не боишься смерти?
Пыля сапогами песок, встал Сережка:
– Лжет, собака! Батько, дай-ка я кончу жида?
– Сядь! Когда душа моя приникла к покою, я люблю споровати с тем, кто обижен и зол… Город не тронул, какая же корысть убить старика? Дуванить с него нечего, и крови мало…
– Пан атаман мыслит ложно: он доверяет тому сказать кедарам, кого ненавидят они… Пан лучше скажет свою волю персам тем, что висит у него на бедре!
– Сатана! Слово мое крепко: дали вино, шелк – и я не убью их.
– И еще, пан атаман! Некто, придя в дом к злому врагу, скажет: «Я не убить тебя пришел, хочу полюбить». Злой помыслит: «Так я же убью тебя!» И направит душу понимающего ложно в ворота «Баб ул киамет» [211] .
– Батько, рази меня, но жида кончу – глумится, собака! – Сережка потянул саблю.
211
По-арабски «ворота воскресения на кладбище».
Разин схватил Сережку за полу кафтана, посадил.
– Жидовины – смышленый народ… За то царь и попы гонят их. Они научили турчина лить пушки…
Еврей бормотал:
– Твои, пан атаман, соотчичи залили кровью дома моего народа на Украине… Насиловали жен, дочерей на глазах мужей и братьев. Евреев заставляли пожирать трефное, нечистое, надругавшись, вешали с освященными тфилн… [212] Еврейские вдовы не искали развода – им гэт [213] давали саблей… На утренней молитве хватали евреев и, окрутив в талэс [214] , топили…
212
Священные знаки, намотанные на лбу и руке во время молитвы.
213
«Развод» по-древнееврейски.
214
Покрывало полосатое, надеваемое во время молитвы.
– Слышь, брат Степан, еврей бредит.
– Не мешай, Сергейко! Вот когда мы будем споровати-то! Эй, жидовин, не все знаю, что и как чинили запорожцы с твоими, но послушал: казаки при батьке Богдане мешали навоз с кровью еврейской, то знаю…
– Ой, вай, понимаешь меня, пан атаман: здесь, убивая кедаров, ненавистных мне, ты не разбираешь, кто иудей, кто перс, и тоже не щадишь нас.
– За то секли и жгли гайдамаки, что люди твои имали на откуп церкви – хо! Польски панове хитры: они пихнули вас глумиться над чужой верой, вы из жадности к золоту сбежались, не чуя, что то золото кровью воняло… Вот я! Много здесь золота взял, а если б земля отрыгнула людей моих, что легли тут, – все бы в обрат вернул, да не бывает того! Мне же едино, хоть конюшню заводи там, где молятся, знай лишь – не все таковски… Иных не зли, иным это горько. Уйди, хочу пить! Убили твоих, моих тож любимых убили – душа горит!
Еврея оттолкнули, но не отпустили.
– А где ж моя царевна?
– Тут, батько!
– Ладно! Пусть пляшет, пирует, дайте ей волю тешиться на своей земле! Ни в чем не претите.
– Чуем.
С болезненными пятнами на щеках, с глазами, блестевшими жадным огнем, и оттого особенно едкой, вызывающей красоты, персиянка лежала в волнах голубого шелка на подушках, иногда слегка приподнимались глаза под черными ресницами, изредка скользили по лицам пирующих. На атамана персиянка боялась глядеть, испугалась, когда он спросил о ней.