Созерцатель
Шрифт:
— Не ожидали, коллега? — аналитик возник в дверях и, щурясь от яркого света, всматривался. — Разрешите на разговор?
— Зачем вы пришли? — спросил К. М.
— Мои тесты...
— Никаких тестов не будет.
— Но хотя бы войти...
— Входите.
Аналитик вошел, сел, поставил на стол кулаки, а сверху положил подбородок, смотрел из-подо лба.
— Не шевелите на меня бровями, — сказал К. М. — Я устал от ваших разговоров. Ваши игры в игру меня не интересуют. Мы с вами те самые независимые параллельные, которые никогда не пересекутся, даже в искривленном пространстве. Понятно?
— Понятно, — задумчиво ответил аналитик, — все понятно, и я сейчас уйду, но в ваших речах, простите, есть некий изъян, сбой, заминка. Вроде бы все на месте: и мысль, и логика, а все-таки... Помнится, вы как-то говорили, что метафора требует жертвы. Так вот — в сопредельности ваших понятий, в их метафоричности — не слишком ли многим вы жертвуете? Не изобретатели, не художники, а иных существований. Они есть или, во всяком случае, должны быть. Это я осознал случайно, когда стал заниматься омфалоскепсисом.
— Достойное занятие, — подтвердил К. М. — Замечательно успокаивает нервную систему, центральную и прочую вегетативную. Но омфалоскпсис требует значительной подготовительной работы, иначе подкорковые связи трудно ориентировать на один поиск.
— Да, да, знаю, — рассеянно произнес аналитик, — я читал работы Кюнста, Швамберга, Докса. Но речь сейчас не об этом... Мне представляется, что вы являетесь или можете стать тем, кого я ищу. Человеком иного существования... Может быть, ваша прежняя воображаемая утешительская одиссея — всего лишь слабый намек. Внезапный и краткий луч солнца сквозь облака. Простите несвойственную мне образность. Как бы мне хотелось, чтобы это могло быть!
— А вы сами?
— Увы, коллега. Я в собственной тюрьме бессрочной, глухой, бессолнечной, порочной...
— Н-да, оказия... Однако едва ли я способен вам помочь. Мой прежний секрет был прост: мой сюжет владел мной. А нынешний мой секрет еще проще: я выпрыгнул из своего сюжета, как из медленного поезда, и теперь мы держим раздельные пути — мой сюжет движется своим путем, я — своим. Так что не обессудьте.
— Жаль, очень жаль, — огорчился аналитик, незаметно отделяясь, становясь все меньше и меньше, пока, наконец, от него не остался один голос, едва различимый, — тем более, что вы совершенно справедливо установили, будто жизнь оплачивает поступки достоинствами. И вам нельзя смотреть на звезды, ни в коем случае...
27
...моим уловкам вопреки всеведением изначальным движеньем медленной руки коснулась ты души печальной и вот не знавшая преград душа плывет иссохшим руслом путем томительным и грустным как никогда тому назад не дай мне Бог твоей разлуки небытия и немоты ее прозрачной светлой муки где каждой каплей льешься ты не дай мне Бог такой напасти чтоб жить как прежде не любя убереги меня от счастья где нет тебя где нет тебя...
Но как все это понятно, просто и скучно. О том же написаны томы и томы, и подобные истории были поведаны миру тысячи раз. А в результате, как говорил один классик, остаются керосиновые лампы наших электрических открытий и использование доказательства наших великих любовей.
Я сижу в оставленном сюжете и читаю чужие записи. Чужой путь нетороплив и укачлив, остановки коротки, выход налево, выход направо, но никто не выходит, и мы снова движемся потихоньку, а впереди ни семафора, ни стрелочника, все куда-то разбежались, только параллельные рельсы, ускользая, вплывают в невидимую точку и там пропадают.
Читаю не спеша, отмечаю удачные пассажи и режущие слух стилистические кляксы, иногда чувствую зависть: а как он изобразил меня, своего автора, задумал и осуществил. Только напрасно зашифровал меня под усы, под тучность, не было этого, не было. И все-таки славно я загнул ему про омфалоскепсис. Пусть знает, интеллигент, что не он один лаптем щи хлебает.
...и тогда я почувствовал со спины страх всякий раз медленное тупое воспоминание об ампутации всего времени ощущение нереальности случайность исключена вмешательство высших сил ксенопатическое отчуждение судьбы зачем хотят плата за перенесенное аванс крестного пути последнее бесповоротное тяжелее ответственность притяжение возвышенного неверие нашептывает сон майя наваждение ужас обмана нагота реальности безмерность ничегоченья и в первых кадрах воспоминаний испещренных черными полосами от частого повторения сидишь ты подперев лицо ладонями внимательно чуть изогнув крылья бровей лицо такое неземное будто собирается улететь с лица смотришь угадывая чья эта тайна я ли создал тебя упорной крылатой силой воображения ты ли ниоткуда протоптала тропу над пропастями молчания над провалами немоты соединить две руки хрупкие непрочности в полный расчет за неучастие за комфортное одиночество расчет любовью мария мария ты этого жаждал так получи свой приговор последнего осознания нет мучительней гибели чем гибель воспоминанием гибель любовью а мы с тобой как два следа протоптанные в глубь рассвета и там затерянные где-то два перепутанных следа а мы с тобой как две руки презревшие закон молчанья над бездной тихого отчаяния две встретившиеся руки а мы с тобой как две судьбы сквозь жизнь протянутые туго и окрылившие друг друга две человеческих судьбы...
1981–1987
Чердак
...лисоньке моих пустынь
Никто не помнил, да и вряд ли стал бы помнить, когда и для чего был воздвигнут этот крохотный залец, круглый, с низким потолком и регулярными деревянными колоннами вдоль стен. Прежние хозяева старинного многоэтажного и некогда густо заселенного дома, владельцы, низвергнутые революцией, рассеялись по свету, яко грехи наши от молитвы праведника, а последующих владельцев история дома, да и его жильцы мало интересовали. Потому что царство законов истерического материализма свалило в выгребную яму забвения родимые пятна прошлого и заодно десять веков культуры. И пришли в мир и расположились времена прямых линий, узких лбов, кубической архитектуры и убогих целей. Скудный скарб современности не роскошествовал, он уничтожил сто миллионов человеческих жизней, стер память оставшихся в живых и принялся рушить прежние жилища и гнездилища душ и тел, утверждая свою ложную правоту.
Но ротонда сбереглась случайно, волею непредвиденного, и здесь всегда было спокойно, как в приемной вечности: не выгонят, примут, дождешься, попросят зайти через неделю.
Два запыленных и в пятнах окна открывали возвышающий впечатление прекрасный вид на ржавые крыши домов и едва пропускали в зал ущербный сумеречный свет. Потолок ротонды, расписанный самоучкой, которых на Руси всегда и поныне водится больше, чем остального, живописал танец упитанных амурчиков с толстыми ляжками, выпуклыми брюшками и короткими воробьиными крылышками. Амурчики улыбались, но неуверенно и жалко, словно и сами забыли, что их рассмешило.
Деревянные колонны, в давности полированные и крытые лаком, теперь гримасничали глубокими таинственными трещинами, где по ночам пересвистывались сверчки.
Потолок во многих местах также потрескался и обрушился, обнажив переплетные дранки, и оттого амурчики не все были в сборе, некоторых недоставало, но зато по окружности потолка прекрасно сохранились пышные букеты невиданных цветов. Возможно, когда-то в ротонде кипела и булькала жизнь, такая далекая и непохожая на нашу, но теперь в болезненной скуке тишины опадала улыбка с румяных лиц, и они обретали рисованную трагедийность, и у всякого, кто смотрел на голозадых подстрекателей любви, выступали слезы жалости, минеральный сок неумершего сердца, готового откликнуться на выпавший из старой книги пожелтевший и ломкий, как голос юности, почтовый листок: мол, так и так, милая, теперь я далеко-далеко, по другую глубину оправданности страдания, но — будто вчера — мои губы лелеют тепло твоих уст, а пальцы мои — о! — пальцы мои еще помнят струение твоих золотистых волос... ах, черт возьми, неужели это было?