Созерцатель
Шрифт:
— Так далеко заходить мы не будем, — сухо улыбнулся Миркин и скосился на конверт возле стакана с виноградным напитком, затем осторожно повел глазами по сторонам. — Дом терпимости... нас не поймут.
— А мы не станем объяснять, — улыбнулся Антонио. — Для всех остальных, кроме доверенных лиц, мы понарошку организуем общество любителей хорового пения. Женский хор. Народная песня. Голоса я им поставлю сам. Как и все остальное. И штат подберу. Ручаюсь. Мебель выпишем из-за границы. Народный хор. Canti popolari. Cantare le gesta, cantare vittoria[29]. В темпе siciliana. А? Время от времени на случай инспекторских проверок мы действительно будем устраивать общие песнопения. Представляете, как это прекрасно? Проститутки, поющие песни о родине. Черт побери, в этом вокале что-то есть!
— Но-но! — нахмурился Миркин. — Пожалуйста, без идеологии. Партию я вам не отдам. За партию кровь по капле выдавлю. Свою и вашу. Не люблю, когда задевают самое дорогое, самое святое, на что и покуситься нельзя. Иначе тут же прихлопну все ваше бельканто.
Антонио опустил глаза и восхищенно крякнул: конверта на столе не было. Только что был и — как корова хвостом. Все функционеры, подумал он, в детстве были карманники.
— Да, да, конечно, — заторопился Антонио, — я вам обещаю: никакой идеологии. Разве что самую малость, как захотите.
— Устроим школу политического самообразования и коммунистической нравственности, — сказал Миркин. — Единый политдень.
— Вот именно, — подхватил Антонио, — а за ним единую политночь. А так — никакой идеологии. Одно чистое пение. Профессиональное владение голосом и телом.
— Хорошо, — лукаво и сыто улыбнулся Миркин, — разрешение на аренду помещения вы получите. Мебель мы вам выдадим. Обойдемся без импорта. Несколько штатных единиц. Бухгалтер и медработник. Все остальное — кадры, обучение — это уж на себя возьмите. А мы подыщем специалистов-консультантов. Список доверенных лиц, которые будут проходить сеансы релаксации в вашем хоровом обществе, вы получите позже. Мы сейчас работаем над этим списком.
— Хочу с вами посоветоваться, — смущенно попросил Антонио, — каков, по вашему мнению, возрастной ценз наших предполагаемых сотрудниц? Способности сами по себе, но ведь и развивать их нужно?
— Начиная с шестнадцати лет, — твердо сказал Миркин, — закон есть закон. И до возраста... пока сохраняются рабочие свойства. Но и нельзя закрывать дорогу молодым к самостоятельному постижению тайн творчества. Кандидатуру главного хормейстера вы узнаете позже. В ряды партии только достойных. Рубежи ускорения. Разгонит скуку дело. Позывные субботника. Фермы на пороге посевной. Хроника соревнования. Вести диалог на языке дружбы. Вести с полей. Учимся демократии. Без права на отсрочку.
Антонио нечаянно уронил на стол стакан. Миркин прервался и тупо замолчал.
— У вас есть собака? — спросил Антонио. — Хотите, я вам подарю американскую? Пит-буль-терьер. Зверь, а не пес. Помесь боксера, терьера, овчарки, добермана и фашиста. Пасть — во! Зубы — во! Хотите?
— Зачем? — спросил, не понимая, Миркин.
Оцепенение скуки не имело ни замысла, ни меры, ни вида, оно стало состоянием мира, города, человека. Скука была вечной, как пустота по иную сторону Вселенной, и поэтому человек делал вид, будто живет, но не имел для этого опоры в самом себе.
Кентавр проходил захламленным брошенным двором, мимо куч неизбывного мусора, — рваные металлические ящики с остатками человеческого быта, огрызки гнилых досок, дребезг сверкающих стекол. Эти исключенные из обихода вещи приводили к печальной мысли, к неразличимому шепоту: что много веков спустя скажут люди, найдя этот мусор?
В конце двора он вытащил руки из карманов и присел над развязавшимся шнурком. И тогда он увидел эту рыжую. Она сидела на лавочке у ветхого дощатого забора и курила. Он смотрел на нее беспредельно долгое мгновение и думал, что никогда позже не вернет первое впечатление. Начала и концы вещей — во мраке, а впереди и позади — молчание, невозможное и страшное, как внезапный крик спящего ребенка. Он рассматривал рыжую и, как нищий перебирает медь подаяния, перебирал живые воспоминания.
Веснушки на носу, готовые разбежаться по щекам, но испуганно замершие в ожидании чуда. Широкие брови. Крепкая голова. Нижняя губа полная и спокойная, верхняя — изогнутого четкого рисунка. Неуловимый поворот шеи. Грудь юной богини. Переменчивый цвет глаз, и никаких следов будущего сладостного, приторного увядания. И водопад золотистых волос, когда золото прячет блеск, хранит его для прикосновения. Он увидел: ее облик лелеял наготове страсть, и нужен воздух, чтобы эта птица расправила беззвучные крылья.
Кентавр сел рядом с рыжей и спокойно рассматривал ее. Он не смущался. Все люди были ему чужие, они ничего у них не просил, и некоторые позволяли рассматривать себя. Те, кто привыкли ходить в маршевых колоннах демонстрировать несокрушимую радость единения. Он сказал:
— Сегодняшней ночью пришел сон. В нем были вы. И когда я рассматривал, кто-то, возможно, это тоже вы, произнес: «Там рыжие лисы мелькали во сне на белой стене, на черной стене».
Рыжая с удивлением промолчала.
— Вот, — сказал он, — за минувшую неделю мои шнурки выросли на три дюйма и развязываются, чтобы уползти в траву.
— Летом все вещи растут быстрее, — нехотя и равнодушно ответила она. В ней жил самостоятельный покой, как в забытом лесном озере, и она берегла его неизвестно для чего.
— Да, — с удовольствием согласился Кентавр. — Эпоха роста вещей. А вы здесь отдыхаете? Впрочем, зачем отдыхать, если вы не устали.
— Нет, — рыжая посмотрела ему в глаза, — просто курю.
— Думаете о чем-нибудь?
— Зачем? — пожала она плечами,
— Да, — признался он, — думать ни к чему хорошему не приводит. Я большую часть жизни продумал и ничего от этого не произошло. Ни зверя нового не придумал, ни человека старого не обновил. А вы художница? Вы молчите как художница. Они молчат, потому что дураки. И чем оригинальнее художник, тем больше он молчит и тем больше дурак.
— Я работаю там, — она указала сигаретой на крышу трехэтажного дома в пятнах облупившейся желтой краски.
— На чердаке?
Она кивнула.
— Там и живете, — грустно догадался он. — Пишите картину.
— Зачем? Лозунги, — лениво рассказала она. — Социализм и мир неразделимы. Решения пленума в жизнь. Народ и партия едины. Ударный труд — сотой пятилетке.
— Это страшно увлекательно, — соврал он. — Я тоже сумасшедший. Правда. Я пишу книгу. Не пугайтесь. Это нормально.
— Не огорчайтесь, — успокоила она, — сейчас многие так делают и спят спокойно и живут не торопясь.