Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

Они вышли из вагона и направились к эскалатору.

— Труднее всего с языком, — продолжал Бонтецки, — это, пожалуй, самое трудное, особенно сейчас, когда в большинстве своем разучаются не только сочинять, но и думать по-русски. Но и здесь есть несколько приемов, с помощью которых можно придать себе весу. Вы понимаете меня? Нужно смотреть на запад, а кивать на восток. Хорошо, если в вашей индивидуальной стилевой семантике будут намеки на что-нибудь эдакое, далекое и чужое, скажем, намеки на восьмеричный путь благочестия. Это для читателей, а вы при этом, естественно, ни шаг, не ступите по этому пути. Весь секрет в намеках. Они — пища интерпретации, экзегетики и герменевтики. То и другое — неадекватно в любом случае, или образ перекладывается на наличный культурный код, а у всякого интерпретатора он свой, как код белка, или вся целостность действительности видится в данном намеке и тогда поди разберись, что автор имел в виду сказать своими намеками. Так что, Виктор Петрович, как только вам зазудит взяться за прозу по-настоящему, так тотчас подбирайте систему намеков. И читателю намеки, как правило, лестны, поскольку предполагают в читателе больший ум, чем ему позволяет автор.

— Странный город, — сказал Пономарев, выйдя из метро на свежий воздух. — Когда спускались вниз, была зима, а как вышли наверх — как корова языком.

— Всё предопределено, — поучительно произнес Бонтецки. — Никола без мороза — зима без снега, лето без солнца. Нам сюда.

— Скажите, Егор Иванович, — спросил Пономарев, — а есть в вашем клубе литераторы и одновременно они же — нормальные, умные люди, а?

— Есть! — ответил с гордостью Бонтецки. — Один на весь клуб и, возможно, на весь город. Это тот мудрец, к которому мы идем в гости. Именно он сказал, что...

— Я думаю, — перебил Пономарев, торопясь высказаться, — во всем виноваты Гоголь и русские классики. До них не было в жизни Хлестаковых, Маниловых, Собакевичей, Обломовых и прочих. А как только они были созданы, так сразу и появились в жизни.

24. Cela donne apenser[119]

Описывать ли жизнь современными словами, лишенными аромата сочной живой тугой плоти и напоенными запахами искусственности, или же, отринувшись во времена дальние, потерянные, забытые, обозначить ванитас ванитатис с тем чувством горестной иронии, которая, не обладая собственным точным смыслом, указывает, тем не менее, понимание того, что склонно ускользать от понимания? Или же, отвергнув ухищрения нынешней словесности, столь падкой на всяческие ухищрения, повествовать о якобы каких-то людях и будто бы важных событиях теми словами, которые возникают сами собой одновременно с людьми и событиями? Есть, по меньшей мере, три типа литераторов. Первые, не мудрствуя лукаво, плывут себе и плывут по течению жизни и держат нос по ветру, и приплывают-таки — туда, куда, им казалось, они намеревались приплыть. Но это, так сказать, литераторы-общественники, — не суются туда, где можно прищемиться, и не говорят того, за что можно схлопотать. Кто возьмет на себя право и смелость бранить или обличать таких? В любом случае пища для ума и сердца должна производиться, и она производится, и ничего, жуют, кушают, и желудки в исправности. Литераторы первого типа — мотыльково-цветково-метеорологические — весьма распространены в природе и среди людей пользуются всеми втекающими и вытекающими. И если кто-нибудь рискнет утверждать, что-де такие литераторы вовсе не нужны, а прямо вредны, поскольку есть разные недостатки и пороки, личные и общественные, и войны, и смерти, и страдания детей, то мы с негодованием взглянем на нигилиста и гневно заявим, что в жизни, помимо страданий, есть прелестные бабочки и зяблики, есть природа, есть, наконец, три гордые пальмы, и, стало быть, кто-то должен всякому новому поколению пришедших на праздник жизни указывать на прелестных бабочек, зябликов и три гордые пальмы. Так и скажем. Второй тип литератора можно было бы назвать тарахтяще-кудахтающим. Это наиболее шумный и наиболее ясно выделанный тип, поскольку минуя личные склонности и дарования, является непосредственным продуктом общественных условий. Среди тарахтунов различаются негативисты и позитивисты. Позитивистов трогать не будем: с ними всё ясно, и они и без нас обижены. Негативисты представляют тип всё более редкий, исчезающий, но достаточно упорный. Это, как правило, обличители, моралисты, ригористы. Их не любят. Кому, в самом деле, приятно, когда тычут недостатками, столь нетерпимыми на фоне общего благоволения? Тарахтуны, если поддаются сердечному влечению, в конце концов, впадают в мелочность и могут превратиться в кудахтунов, тип литератора, встречаемый чаще. Кудахтать можно по двум поводам: по поводу Бога и по поводу самого себя. Первое предпочтительнее, так как сам кудахтающий обретает запредельный вес и трансцендентную значительность. Этот тип кудахтунов часто встречается на улицах и в гостиных, и становится всё настырнее. Когда кудахтун начинает кудахтать о самом себе, это, как ни странно, не вызывает ни живительного смеха, ни язвительной усмешки, ни суровой иронии, напротив, все принимают такого кудахтуна, как шалуна, которому можно простить вранье, хамство, лень и ещё кучу иных прелестей, совершенно непростительных в нелитераторах. Поэтому кудахтунам живется несравненно легче, чем тарахтунам. То, что производят кудахтуны, принимается как естественное, а то, что производят тарахтуны, или отвергается с первого предъявления, или повергается такому всплеску народного негодования, что не приведи случай. Третий тип литератора называется латентным и утрачивает свое латентное звание, когда переходит в постлетальное состояние. Это случается чаще, чем ожидают. Он не кудахчет, не тарахтит, и если временами обращает внимание на зябликов и три пальмы первенства, то это внимание не более обычного, не пристальнее, не навязчивее. У такого литератора отношения с Богом и с самим собой составляют интерес позднейших интерпретаторов, в актуальности же их отношения напоминают отношения дальних родственников — приветы и поклоны лишь по праздникам и, как правило, с опозданием недели на две. С латентными литераторами метаморфозы редки, и пишут они мало и весьма невнятно, но именно малость и невнятность как раз и благоприятствует самосохранению среди кудахтунов, тарахтунов, мотыльковых зябликовистов, которые всецело занятые собой и производимым ими шумом, снисходят до латентного литератора как до дурачка: пишешь? Ну, валяй, пиши. Но наступает, наконец, постлатентное состояние, и тогда разражаются охи, ахи, откровения, прикровения и весь тот ералаш, который город зовется посмертной славой. Среди живых свидетелей всегда находятся тарахтуны, кудахтуны, они-то и являются вовремя проводниками и производителями охов, ахов, откровений ералаша. И таким образом восстанавливается нормальный баланс, общий итог литературы, темного и далеко ещё не выясненного занятия несдержанных людей. И есть ещё один тип. Их не назовешь литераторами, ибо сами они ничего не пишут, и не назовешь читателями, ибо они не читают ничего, кроме «Московских ведомостей». Но они состоят при литературе и получают при этом жалование и даже иногда пописывают докладные записки, что при повальной повседневной грамотности дело совсем не легкое. Собственно, именно эти-то люди и вершат литературный суд и вообще от них, как от статских советников, зависит очень и очень многое. Точная типология таких людей ещё не ясна науке, хотя на сей счет накопилось достаточно эмпирического материала и есть несколько изящных концепций. Однако родовые признаки и видовые отличия таких недолитераторов-перечитателей наукой установлены, хотя до общей эволюционной теории далеко, поскольку решающий эксперимент весьма сложен. И даже опасен: можно получить такие результаты, которым никто не обрадуется. Эти статские интереснее литератора любого типа и звания. Литератор — он простачок, хочет не хочет, а весь он виден в собственном тексте, так что иногда стыдно за него бывает, — зачем он раскрывается, когда сейчас модно закрываться. Хотя, с другой стороны, всякий возделывает свой огород, и кто любит редьку с маслом, а кто, напротив, услаждает себя морковкой. Быть статским — предмет вожделения нестатских — обещает хоть маленький, но намек на бессмертие. Все мы грешны перед сущим уловками как-то, пусть воображаемо обойти неумолимое движение времени, удержаться ввиду угасания, распадения, исчезновения. Откуда статские? С неба ли они сваливаются или, возможно, выделываются из обыкновенных порядочных людей? сие тайна велика есть. Они, как грибы, растут себе и растут где-нибудь в затишке под елью, а потом разом и являются изумленным нашим взглядам. Являются в полном блеске своем и величии, совершенно приготовленные и для административного оптимизма, и для возвышенного восторга, недоступным обывательскому пониманию. Какие-либо человеческие презренные слабости уловить в статских невозможно, не то, чтобы их вовсе не было, этих слабостей, а они всё как-то расплывчаты, туманны, переменчивы, так что не сразу и уловишь, слабости это или, напротив, крепости и достоинства. Нет, кончено, они, как и все смертные, едят хлеб, пьют вино и общаются с женщинами, но у них это происходит столь аристократически небрежно, с такой печатью вознесенности на челах, что это долго бывает предметом пересудов людей обыкновенных, мысли статских прямы и имеют свойство улетать высоко-высоко и оттуда обозревать мелочную суету. По свойству натуры и ввиду величия целей они склонны к масштабности и перспективе, всё решают всерьез и надолго. Если им, например, говоришь, что вот сюда хорошо бы вбить гвоздь и тогда всё будет держаться, они на это отвечают, что да, гвоздь вобьем, но такой гвоздь, какого ещё не видело просвещенное человечество, и будет это через лет много, так как надо под гвоздь подвести базу, всяческое обоснование и так далее. Естественно, гвоздя так и не вбивается, потому что одни великие задачи в своем нерешении заслоняются другими, ещё более великими. Количество статских с течением времени увеличивается соответственно великим целям невбитого гвоздя. Расположение статских предусмотрено природой и здравым смыслом, но это никого не смущает, что статских больше, чем нестатских, по той естественной причине, что больше тараканов лучше, чем больше мух. Нетерпеливые могут, разумеется, спросить: ну а литература тут при чем? к чему здесь привязывается красота и добро? На это можно ответить, что вся наша жизнь устрояется статскими, — и материальное, и духовное наше пребывание. Они устрояют нам умственный мираж, и настолько приучили к этому, что без умственного миража мы как-то и не представляем, во что обратилась бы наша жизнь. А поскольку мираж он все-таки мираж и к реальной жизни имеет косвенное отношение, постольку мы, в общем-то, довольны своим довольствием, и недостаток, скажем, досуга, комфорта, или перебивание с хлеба на квас вполне и окончательно восполняются воображаемыми картинами, явленными нам миражами. Умственные миражи — наша гордость, национальное изобретение. Ни один просвещенный или полупросвещенный народ в подлунном мире не имеет такой способности продуцировать и питать умственные миражи. Причем здесь даже не требуется особых усилий ума или души, — мы легко производим миражи и легко от них избавляемся в пользу будущих миражей. Печатями миража отмечено всё. Некоторые пытливые спрашивают: а, может, мы сами есть мираж? может, мы есть лишь представление самих себя? Спрашивают и тут же впадают в отчаяние, потому что как ни крути, а получается мираж. Поэтому и типы литераторов, — мотыльковые, тарахтуны и латентные, — и типы читателей и беседчиков, — тюфяк, столб и умник, — всё это есть мираж. И рассуждение об этом — также мираж. Но в нем есть некий толк, а не простое толкование. Мираж — образ чего-то сущего или бывшего, какой-то реальности, перед которой, если отыщешь, можно лишь руками развести и сказать: н-да-а-а-а...

25. Public

— Скажите, Егор Иванович, — тихо спрашивал Пономарев, оглядывая публику, наполнявшую конюшню на улице Петра Крестителя, — отчего у вас многие носят бороду?

Он сидел в углу рядом с Бонтецки на шатком стуле с оборванным сиденьем и кривой спинкой, прозрачными, будто хрустальными глазами смотрел на прибывающие лица, столь разные, что они не умещались в какую-то либо типологию, — тощие и толстые, и умеренной упитанности, они несли на себе печать отстраненного грустного интереса к имеющему быть чтению стихов автором — тоненькой, с худым личиком полуторной молодости женщиной, одетой в некий размахай фиолетовых оттенков с зелеными полосками, кружочками и, возможно, цветами; поэтесса рассеянно ходила между прибывавших гостей и что-то посасывала из детской бутылочки и ужасно волновалась в предчувствии успеха, хотя, очевидно, волноваться ей приходилось не раз, поскольку она читала часто и всегда в присутствии собственной избранной публики, — инженеров, фотографов, филологов, кочегаров, модельеров и ещё каких-то мальчиков и девочек неопределенного пола и рода занятий. Их всех объединяла любовь к чему-то этакому. К чему-то такому, что могло протянуться от секса до ангелов во всех направлениях и временах.

— Жалко их, — вздохнул Пономарев.

— Людей всегда жалко, — наставительно заметил Бонтецки и почувствовал жалость и даже глаза его как будто заблестели. — Все люди достойны единственного — жалости. Океан небытия смывает наши судьбы. Мы — вместе, как в банке, на этой земле, но каждый — наособицу, как икринка, со своим будущим, возможным, миром. В худшем случае — только на закуску.

— Сколь мрачно вы настроены, — снова вздохнул Пономарев.

— А почему я должен быть настроен радостно? — равнодушно ответил Бонтецки. — Счастье — противоестественное состояние. Если есть смерть, если есть одиночество, если есть непонимание, а оно всегда есть, — о каком счастье может идти речь? Вскорости я завершаю пятый десяток жизни. Много? Мало? Миг? Откуда я знаю?.. Я видел многих людей. Даже и не перечислить, скольких людей я видел. Так что с того? Что ими движут? Инстинкты? Это слишком примитивный ответ. Высшие интересы и цели? Я не верю этому. Об идеалах начинают говорить, когда вас собираются облапошить. Законы эволюции? Помилуйте! Каким зрением надо обладать, чтобы проследить эволюцию от коацерватной капли до человека? Законы истории? А кто законодатель?

— Вы входите в энтузиазм, — осторожно заметил Пономарев, — и на нас обращают внимание.

— Да, простите, — спохватился Бонтецки. — Эмоции излишни при рассуждениях о человеке. Святы святцы. Стеклянные стекла. Неосознанное отчаяние. Стратегия поиска: несовместимость, пересечение, включение. А поиск стратегии? Пустота, мираж, ошибка, и всякий раз драматическая. Сейчас начнут читать, давайте выйдем в другую комнату.

Они пробрались между стульями и ногами под осуждающими взглядами, вошли в маленькую соседнюю комнатку без дверей. Было слышно, как кто-то представил поэтессу публике, сказав, что её стихи такие же сложные, как и вся наша жизнь, и поэтесса начала читать, — внятно и старательно. Стихи были действительно непонятны, как вся их жизнь, но в стихах, как и в жизни, проскальзывали неожиданные трогательные образы, символы несуществующего,

— Так вот, — шепотом продолжал Бонтецки, склонясь к Пономареву, — к вопросу о бороде. Почему к нам, таким, в сущности, ненужным в мобилизованном обществе, ходит публика, знаете? Не оттого, что ищут откровения, и не оттого, что хотят сопережить, и не оттого, что будто бы понимают мир точно так, как наши авторы, а оттого, что им некуда деться. Здесь у нас то, чего нет в других местах, — и вялый эпатаж, и намек на подсознательное, и полунамек на бунт, и множество иных восьмушек намеков. И ведь хотят куда-нибудь деться от пустоты. А здесь — наполнение, эзотерический ритуал, почти магия. Интересно ведь? Неосознанная жажда автократии, претензии на всеобщность, сопричастность сомнению — движению от покоя к неустойчивому равновесию. И главное — непонятно, речь! Это система символов реальности. «Мысль изреченная есть ложь». Поэтому никогда не знаешь, о чем речуют. Зато возможность угадывания какова! Это почти творчество — угадать значения символов, о которых и сам символ не ведает, ложь во спасение от лжи...

Пономарев одновременно слушал остро, чутко и Бонтецки, и поэтессу, и во взгляде его, и в лице выражалась деятельная работа.

— Все вы путаники зашореные, — шепотом проговорил он. — И вы тоже, Егор Иванович, хоть и рационалист до мозга мозга, а путаник. Не реалист. Все вы не реалисты...

— Никогда, — вскинулся Бонтецки, — не упоминайте при мне этого слова — реализм. Реальность — да, то, что можно пощупать и преодолеть, а реализм — покорность, пограничность рабства. А материализм — идеологическое оправдание покорности. Реализм — воспоминание о прошлом, он бесплоден, замкнут на себя. Сама идея реализма по сути нереалистична, она обладает человеком в большей мере, чем он обладает ею, потому что человек не властен даже над носителем идеи — мозгом, не властен даже над миражом собственного сознания... Тихо, послушайте, какое прекрасное стихотворение читает эта безумица...

Из большой комнаты доносился взволнованный глуховатый голос. Они слушали молча минут десять.

— Какие образы? — спросил Бонтецки. — Что вы предпочитаете в образе — красоту или мораль?

Пономарев пожал плечами, ему было всё равно: ни красота, ни мораль не имели отношения к истине.

— Так вот, я снова о бороде, — продолжал шепотом Бонтецки. — Борода — образ, то есть одновременно предмет, средство и цель. Предмет ухода и предмет отличия. Средство выделения себя из среды и средство вызвать рефлексию на себя. И наконец, цель — создание индивидуальной гипотезы индивидуальности. И уж совсем наконец, — рассмеялся Бонтецки и осекся, перешел на шепот, — это способ удивить себя. Как рожу в зеркало вставил, так и покатился с хохота: смотри-ка, борода!? Борода — это явленный текст, его нужно прочитать и истолковать. Научитесь читать бороды, как вы читаете брови и прически, и вы ещё на дюйм приблизитесь к пониманию человека...

— А если пойму до конца? — прищурился Пономарев.

— Плюнете и уйдете прочь, — беззвучно рассмеялся Бонтецки.

26. Metteur en scene

Пономарев осторожно приоткрыл тонко скрипнувшую дверь, просунул голову, вошел, изогнувшись, заглянул в дверной проем. В маленькой комнате за гигантским письменным столом сидел Булатов и, выставив оседланный очками нос, размышлял. Видимо, у него только что кончилась репетиция, актеры ушли, покинули его, как севший на мель корабль, и на лице Булатова угасали, как искры на угольях, сполохи отгоревших страстей.

Поделиться:
Популярные книги

Хозяин Хаоса I

Петров Максим Николаевич
1. Хозяин Хаоса
Фантастика:
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Хозяин Хаоса I

Отверженный. Дилогия

Опсокополос Алексис
Отверженный
Фантастика:
фэнтези
7.51
рейтинг книги
Отверженный. Дилогия

Агенты ВКС

Вайс Александр
3. Фронтир
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Агенты ВКС

Наномашины, ученик! Том 6

Новиков Николай Васильевич
6. Первый среди карапузов
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Наномашины, ученик! Том 6

Убивать чтобы жить 2

Бор Жорж
2. УЧЖ
Фантастика:
героическая фантастика
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Убивать чтобы жить 2

Мастер 2

Чащин Валерий
2. Мастер
Фантастика:
фэнтези
городское фэнтези
попаданцы
технофэнтези
4.50
рейтинг книги
Мастер 2

Первый среди равных. Книга XII

Бор Жорж
12. Первый среди Равных
Фантастика:
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Первый среди равных. Книга XII

Вперед в прошлое 2

Ратманов Денис
2. Вперед в прошлое
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Вперед в прошлое 2

Я уже царь. Книга XXIX

Дрейк Сириус
29. Дорогой барон!
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Я уже царь. Книга XXIX

Язычник

Мазин Александр Владимирович
5. Варяг
Приключения:
исторические приключения
8.91
рейтинг книги
Язычник

Курсант: назад в СССР

Дамиров Рафаэль
1. Курсант
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
7.33
рейтинг книги
Курсант: назад в СССР

Двойник короля 18

Скабер Артемий
18. Двойник Короля
Фантастика:
аниме
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Двойник короля 18

Газлайтер. Том 5

Володин Григорий
5. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 5

Мастер...

Чащин Валерий
1. Мастер
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
6.50
рейтинг книги
Мастер...