Созерцатель
Шрифт:
Лина, убрав живот под край столешницы, шила что-нибудь для будущего ребенка, сладко улыбаясь и взглядывая иногда на Бориса Тимофеевича. Он, напившись чаю и ощущая тепло в желудке, покой на сердце и ясность в мыслях, встречал взгляд Лины и подмигивал: мол, все о'кей, я здесь, со мной не пропадешь, милая. Лина обычно кивала ему с удовлетворенностью мадонны — мол, все ол райт, я тебе верю, дорогой.
Несколько событий, последовавших одно за другим и, казалось бы, не связанных друг с другом, заставили Бориса Тимофеевича внутренне напрячься, как перед шагом в неистовую неизвестность. Во-первых, расхворалась и слегла учительница, и ее перестали встречать на лестнице. Затем последовало исчезновение Сергея Алексеевича, работодателя и наставника. Когда Борис Тимофеевич в определенный час пришел в дом на лужайке, дверь оказалась накрепко запертой, а у порога, притиснутая камнем, белела бумага. «Дорогой друг! — писал в записке Сергей Алексеевич. — Наше с вами предприятие потерпело крах. Меня уволили за ненадобностью, и теперь я на гражданке работаю по горячему тарифу. Расчет с вами по первое число будет, в конце концов, произведен. Жаль терять такого как вы покладистого товарища и милейшего человека. Помяните в своих молитвах преданного вам Алексея Сергеевича».
Борис Тимофеевич положил синюю папку с сочинениями, сел у порога и задумался. Густые травы, напитанные богатыми земными соками, источали густой пряный запах. Настоянный на травах воздух кружил голову, рождал мечты о возможном. «Нам бы с Линой и ребеночком этот домик! — думал Борис Тимофеевич. — Ни тебе квартплаты, ни мне шуму городского. Живи и радуйся. Эх!»
Гортанно выкрикивала что-то свое, неведомое и таинственное, какая-то мутантная птица; тонко вызванивала неистребимая мошкара, толпившаяся в воздухе; отрывисто стрекотали кузнечики; было райски спокойно и беззаботно и безлюдно.
«У того куста поставим колясочку, — продолжал планировать Борис Тимофеевич. — Садовый столик и мягкое кресло, чтобы Лина могла сидеть и вязать носки. Эх!»
Он встал, подергал дверь, заглянул в замочную скважину, снова подергал дверь и, шаркая ногами по траве, двинулся на трамвайную остановку.
Был утрачен верный заработок, и это еще более подстегнуло Бориса Тимофеевича принять какое-то важное решение, пока непроясненное окончательно, но уже начинавшее принимать различные очертания, имевшие рисунок и направление.
Третьим событием, поразившим Бориса Тимофеевича, было полученное по городской почте письмо от Симагина.
«Слышь, Бобби, — писал Симагин, дуй ко мне, как только получишь сию писульку. Есть одно чертовски увлекательное дельце. Николя».
— Что-нибудь случилось сегодня? — спросил Борис Тимофеевич, задумчиво постукивая конвертом по согнутым пальцам.
— Да, — отвечала Лина, — все жильцы дома получили «смотровые» на новую жилплощадь. Дом объявлен в угрожающем состоянии и идет на слом.
— Так, понятно, — сказал Борис Тимофеевич, которому ничего понятно не было. — Понятно. Вот что, ненаглядная, к завтрашнему вечеру собирай барахло. Ничего лишнего. Самое необходимое. Сдается мне, что нам придется сматываться гораздо раньше. Во всяком случае, завтра я на работу не иду. Баста.
СИЛЬНЫЙ ВЗРЫВ ПРОИЗОШЕЛ НА ШАХТЕ... ПОД ЗЕМЛЕЙ ОКАЗАЛИСЬ ПОГРЕБЕННЫМИ... ЧЕЛОВЕК...
Дверь открыл сам художник. Он был небрит, слегка нетрезв и выглядел усталым. Широкий ворот мятой рубашки с отвращением обнимал немытую шею Симагина, лицо было опухшим, под глазами лежали тени беспорядочного богемного жизнепрепровождения; давно не стриженая грива не могла сдержать стремительно выдававшегося лба, и оттого весь вид художника, противоречивший мыслимым понятиям о чистоте и аккуратности, показывал, однако, что этот человек крепко держит за горло подругу-судьбу, не отступит ни перед какими ее фокусами и, если захочет, сможет выглядеть элегантным, как страховой агент.
Борис Тимофеевич переступил порог и попал в мускулистые массивные руки, они дружелюбно похлопали Бориса Тимофеевича по позвоночнику и за рукав повели в мастерскую. То была большая комната в восемнадцать с половиной квадратных метров, освещаемая большим эркером, откуда безжалостно лилось горячее послеполуденное солнце. Борис Тимофеевич на мгновение закрыл глаза, всем лицом и всем существом своим, впитывая жаркое солнечное тепло, и ему вдруг нестерпимо захотелось вернуться назад, в то апрельское утро, когда все это началось, и в еще более раннюю пору, когда все у него катилось своим чередом, с короткими привычными остановками в пути, и с острой жалостью ощутил, что возврата не будет и что ему, волею жизни втянутому в круговорот событий, не остается ничего иного, кроме как без страха и упрека идти к своему предназначению.
Борис Тимофеевич со вздохом открыл глаза и осмотрелся. Станок, трехногий стул перед ним, инкрустированный слоновой костью журнальный столик, два низких кресла, старый диван, у которого выпирали все пружины, и вместо ножек подсунуты кирпичи, огромный — от пола до потолка и в четверть стены — черный деревянный крест, черная резная этажерка, забитая набросками, рисунками, и множество картин, прислоненных к стене, сваленных на полу, скученностью и запыленностью напоминавших запасник музея, — вот и все, что успел заметить Борис Тимофеевич прежде, чем его за рукав подвели к старому дивану и усадили на выпиравшую горбом пружину.
— Однако ты, парень, спиваешься, — посочувствовал Борис Тимофеевич.
— Неужели? — удивился Симагин. — А мне кажется, что я и не начинал пить.
— Такая жизнь не доводит до добра.
— А какая доводит? — рассмеялся Симагин. — Доведет и бросит? А потом что с добром делать? У меня нет времени на добродетели, дай Бог в пороках преуспеть.
— Ладно, тебе жить. Зачем звал? — сухо спросил Борис Тимофеевич, вдруг вспомнив прежние обиды и твердо решивший больше не сносить ни одной.
— Экий ты прыткий, — улыбнулся Симагин, — посиди, я приготовлю антураж для разговора.
Оставшись один, Борис Тимофеевич прошел по комнатам, стараясь не задеть, не коснуться пыльных вещей и остановился перед станком. Холст запечатлевал натюрморт с жареной рыбой и глиняной кружкой. Задний план, — фиолетовая драпировка, цветущая ветка березы в молочной бутылке, оплывшая свеча в стакане и полупустая пачка «Авроры» были еще не прописаны до оттенков, набросаны в основном цвете, но рыба на широком блюде и глиняная кружка были выполнены настолько осязаемо реально, что ничего не оставалось, как протянуть руку. На ощупь рыба была теплой, а на вкус хорошо прожаренной. «Где он, проходимец, треску достает?» — машинально подумал Борис Тимофеевич и взял с картины глиняную кружку. Молодое, бодрое, энергичное вино защекотало в переносице и загуляло в голове. Улыбаясь, Борис Тимофеевич сел в кресло, поставил кружку на полированную столешницу и принялся обсасывать рыбий хребет.
Вошедший Симагин увидел пьющего Бориса Тимофеевича, медленно перевел взгляд на пепельницу, откуда торчал рыбий хвост, опасливо обернулся посмотреть на станок, обнаружил опустошение в картине.
В мастерской напряглась минутная тишина.
— Конечно, — сказал, наконец, Симагин, и поставил бутылку на стол. — Мне говорили, что ты все можешь, но я не верил.
— Извини, Коля, сам не знаю, как получилось. Картину испортил.
— Не стесняйся, чего там. С нами, ремесленниками, чем проще, тем убедительней. Еще напишу. Кружку я писал по памяти, теперь натура есть. Ты сиди спокойно, пока еще чего-нибудь не натворил.