Созерцатель
Шрифт:
Егор:
— Статистическое накопление действий не непременно приводит к поступку.
Махат:
— Разумеется, и я, по-видимому, должен воплотиться в принцип Эшби, и как управляющая собой система провести оценку собственной эволюции. Если мы рассмотрим сферу имманентной структуры меня, то есть систему ценностей модели установки на деятельность, то следует признать, что я достиг вполне определенной и позитивно насыщенной зрелости развития, а именно: я — автор трех монографий, сорока восьми статей, четырнадцати предисловий, семи послесловий, двенадцати комментариев, пяти поименных словарей, пятидесяти шести дефиниционных примечаний, одного телеинтервью...
Сэнс:
— Это убедительно на имманентном уровне, а реципиентуально?
Его:
— Осознание человеком своей собственной структуры есть конструктивный концептуализм.
Мах:
— Реципиентуально: за достигнутый мною научный уровень исследования законов общественного развития я удостоен ученой степени доктора наук.
Е.:
— Личность — совмещение теории и практики человека.
С.:
— А критическая точка разрыва сфер эволюций: имманентной и рефлективной?
М.:
— Вы правы, коллега, именно в этой точке, когда гипертрофированы отдельные элементы системы, возникает потребность самоописания, потребность создания модели самого себя. Практически это означает — встать в полный рост перед собственной совестью...
— И суд последний и правый вручаю Божьей воле...
— Бог — метаструктура человека.
— И если суждено быть чуду...
— Чудо бывает двух видов: рукотворное и болезнетворное. Первое делаешь ты, второе происходит с тобой.
— В партизанскую щель видна горняя красота былых могил.
— Нездешняя музыка с горних высот заглушает тутошний гул.
— Печаль на печали не чает печати отчаяния.
— Деревья зеленеют, а гуманоиды гниют на корню.
— Поэты блаженствуют, а интеллигенты остаются.
— Все они льют масло на чужие кофейные мельницы.
— Неофашисты поднимают головы, а неолибералы руки.
— Осадок инфляции выпадает в душах.
— Религиозное возрождение на востоке — икотой на западе.
— Наркотическая вялость обжирается рефлексией социума — искусством.
— Реализм умирает от истощения.
— Эстетическая мастурбация втекает в духовную импотенцию.
— Правительства тучнеют, а народы приплясывают.
— Черное шьется белыми нитками, а белое кроется благим матом.
— На идеологической помойке страх насилует свободу.
— Доброхоты визжат.
— Европа задумчиво сползает к пропасти.
— Тупое недоумение надежды обращает тусклый взор на рельсы.
— Два больных паровоза бодро бегут рядом.
— Один в царство разума, другой в процветающее общество.
— Сумасшедший стрелочник выходит на промысел.
— Его встречают два хора.
— Неверующих во что-либо и верующих в ничто.
— Наземная музыка кастаньет: в стволы входят пули.
— Их крепкие головы знают то, чего не знает никто.
— Цель.
36
Досточтимый Егор Иванович. Перво-наперво доложусь про житейское, а затем поговорим о духовном и возвышенном. Наш Николин исток работает исправно и поднимает настроение дважды в день. Кудырин приспособил кран и назвал «евстафиева труба». Мужики, бывает, собираются допреж звона и ждут, маются. Это именуется «маевка». И установилось, что до звона всякий приходящий рассказывает историю, то страшную, то смешливую. Страшные байки чаще случаются в первую половину недели — до среды, а которые со смехом — в остальные дни недели. Правда, последние дни мужики приумолкли, потому как исчезла из деревни та девица, которая оказалась с беспорочным зачатием. Так-таки взяла и пропала, будто корова языком. И как поется в народной присказке, ищет милиция, ищет народ, где эта дева теперя живет. А бабы наши и вовсе приуныли. А всего-то и было, что пошла девушка по грибы в ближний лесок, да и не возвернулась. Мы уж на маевке и так и сяк рядили и порешили, что не иначе ее леший увел. Кудырин, мой сподвижник и балабол, божится, нехристь, что будто бы православие приходит в умаление и запустение, оттого и лешие стали чаще выходить без боязни и опаски. Ему верить нелепо, ибо книг не читает да и буквам, вероятно, не обучен или забыл, а все больше своим одумом про все рассуждает. По моей склонности к цифре, которая прямо поразительно живуча во мне, как оспины на морде Кудырина, я подсчитал, что православие не может прийти в больший упадок, чем это позволяет статистика, а статистика, которая все знает да не всякому скажет, утверждает, что население любой страны в одну треть — верующе. Хотя многие в этом не признаются ни себе, ни соседям. Но это, слава тебе, никак не отражается на народном хозяйстве и благости. В нашу деревню грозят провести какую-то реку прямо с севера и в южные районы, где воды вовсе выдают по стакану в день зубы почистить. Евстафий уж подбивает мужиков на той реке строить плотину и рыбу удить, поскольку в нашей, малохольной речонке ни хрена не водится. Только никак не можем решить, что предпринять, когда по той реке приплывут с севера медведи. Бить-то их нельзя. Белые медведи вместе с черными лебедями занесены в Красную книгу. А Кудырин, упырь фиксатый, гогочет: мы, дескать, красных книг не читамши, так и могем делать, что хочим. А мужики ему: вместо чтоб языком попусту чесать, начал бы к зиме в лесу возле «евстафиевой трубы» печь класть. А я, как рисовальщик, наладился создать проект беседки вокруг печи. В стиле рококо или барокко, мы еще не решили. Это все наши будничные дела. А больше нас беспокоит история с девицей. И мужики просят: отпиши ты своему корреспонденту, пусть выяснит вопрос. Так что, многоуважаемый Егор Иванович, вы уж посмотрите по литературе, какую найдете, что и как в прежние темные времена происходило с беспорочными зачатиями. А то мы себе покоя не находим. Сначала сомневались, гадали, кто из местных мог согрешить невзначай. Всех разочли и не обнаружили. А тут соседний с девицей мужик вспомнил, что будто бы видел, как возле ее дома вертелся белый голубь с голубым пером. И будто бы у голубя весь клювик волосатый. Тем более в Вашем незабвенном романе, который я редко, но с наслаждением переписываю, как раз упоминается подобное происшествие, но не сказано, чем это туманное дело разрешилось. Поскольку роман Вы списывали с нашей дурацкой, но вполне фантастической жизни. И еще лучше, если Вы соберетесь да как нагрянете в наши благословенные места. Нас здесь семеро мужиков — восемь боеголовок, поскольку у Кудырина — две. Вы почитали бы нам свой роман. Приезжайте, дорогой Егор Иванович. К тому же некоторые слова у Вас обозначены неразборчиво и я, признаюсь, либо вынуждаюсь делать пропуски — лакуны, по-научному, либо вписывать отсебятину с кудыринской подсказкой. А это получается с матерным уклоном. Теперь о духовном. Позвольте с Вами не согласиться. Дух бывает либо святый, либо тлетворный. Меж ними в человеке всегдашняя борьба — который пересилит. Если в человеке ничего возвышенного нет и не ожидается, то он обращается в тло. Если же человек в борении тщиться возвыситься над прахом нашей практической рутины, то в человеке постепенно развивается душа, хотя ему это иногда обходится боком. Прочитайте мое рассуждение о бессмертии. Не удивляйтесь, если иногда заметите некую разницу в моих письмах и фрагментах из книги жизни. Вообще я использую три стиля: разговорный, литературный и эпистолярный. Поскольку в беседах я убеждаю, в литературе намекаю, в письмах выражаюсь прямо. Так что простите мое либеральство, но о душе вы знаете мало, так как душа вырастает из земли. Вы же обитаете в городе. Вот и сообразите, что может вырасти из асфальта. Засим кланяюсь и благодарю. Антипов Николай.
37
Стрелка указывала в небо, надпись гласила: «Москва». Бродяга повел черной рукой:
— Посидим на жухлой травке?
Доцент, молчаливый и внутренне собранный, аккуратно положил на траву велосипед и сел рядом в позе лотоса.
— Как же, Андрей Ардальоныч, — спросил Егор, плюхаясь поблизости. — Как же вы решились в такую даль? Нешуточное дело — в Китай на велосипеде. Такие пространства перекатать!
— Культурная миссия, — отрывисто возгласил доцент. — Дело жизни. Лекции. Меньше чем через полгода буду читать студентам Пекинского университета.
— Гуай — хуань — чай — кань — ший, — сказал Егор. — Здравствуйте, товарищ лектор.
— Вот именно. Свет с востока. Восходит заря. У них туго с материализмом. Надо помочь. Новый тип мышления. Авангардная диалектика. Традиция, мой друг, мертва, но вечно зелено юное древо модернизма.
Бродяга мрачно:
— Разобьют тебе собачью голову.
Доцент:
— Времена меняются. Собачьи головы снова в цене. Вам, как бывшему историку, полагается знать. Нужно решиться. Поступок, как и любовь, приходит однажды. Блаженны гонимые за правду. Соль земли.
Егор:
— Вы — соль? Вами правду солить — прокиснет, проплесневеет. Извиняйте, любезнейший Андрей Ардальоныч, может, вы и науку всю как она есть, превзошли, может, и дальше вас никто и ничто не остановит, но сдается мне, зазря вы в Китай свое непокупное везете. Невыразимое, несоответствующее. Без вас они промеж себя разберутся. Вы ж можете их только рассорить и в пучину междоусобиц и дискуссий ввергнуть.
Бродяга же, разохотясь, даже протез полистироловый скинул, помахивает перед носом, подзуживает. Поезжай в Китай да им мысль кидай, просвети, неразумных, чтоб насчет нас не заблуждались, а уж мы без тебя, умноголового, справимся, разберемся в наших-те своясах, родных пенатах. Доцент разволновался, растрогался, чуть не слезы льет, жаль мне вас, пасомых, и грех это пастырский — стадо оставлять в небрежении и беспутице, так ведь долг велит и его не прейдеши. Милые вы мои, и ты, Егорша несусветный, и ты, приблудный мудрец, не держите обиды в сердце своем, а уж с дороги, с белокаменной ли, с рязанских или иных пределов я отпишу вам цидульку и уж само собой с нарочным мандарином от самой китайской стены пришлю вам по подарку, чтоб помнили друга сердешна. Ох ты голова разбедовая, лепечет бродяга, ох ты головушка заплечная, возьми и от меня презент на дорогу дальнюю, вот этот протез, принайтуй его к раме велосипедной, и он тебе в пути в нужде сослужит пользу, спички ли зажигать, от разбойников ли отбиваться, так ли на прохожих недоумение нагонять, уж возьми его. Обнялись они в предвидении долгой разлуки, приладили доценту на спину рюкзак с теплым бельем, привязали протез к раме и долго смотрели вослед, как доцент педалями накручивал по пыльной дороге, по горькому жару пустого пространства.
38
Вот и нам пришла пора расставаться, говорит историк бывший. Годы мои иссякли, мысли мои раздарены, разошлись на беседы, и приближается мне срок, как зверю, отдаляться от шума и крика и потихоньку забываясь между бодрствованием и дремой, ожидать последнего беспробудного сна. А ты, Егорий-бедоносец, вторую половину жизни пребудь в смысле, а не суете. И пусть тянется тебе длинное былинное беремя-время вьется, завивается, витийствует, словно пахучая стружка древесной строганины. И не злобствуй на людей, картелей им не выставляй, чтоб пребывал ты, будто не жизнь твоя течет, а житие длится. Всякая наша дань прошлому предоставляется, оно довлеет, креатура тягомотная, надо всеми нашими предстояниями в городу ли в огороде. И пусть не на затылке очеса располагаются, а подо лбом. Человеку должно уметь расставаться с прошлым. А как же картины и образы пережитого, что носим в себе, спрашивает Егор, неужто и это попусту и исчезает никуда бесследно. В небытие, воскликнул бродяга, в небытие все обращается. И страх моего поколения, и романтизм твоего. Некий философ вывел, что история всякой жизни есть история поражения. Однако, возразил Егор, есть две истории в каждой, как в монете. Орел — запечатленная история, решка — поучительная история, как случайно выкинул, как легла, так и пошла. Признать поражения потому, что жизнь конечна, нельзя, душа сопротивляется. Так расшифровать: порыв в прорыв. А где же смысл, спрашивает бродяга. Если смысл прошлого в настоящем, тогда настоящее осмыслено исчезнувшим и, стало быть, обессмыслено. Если же смысл настоящего в будущем, тогда и настоящее еще не осмыслено. Если же смысл настоящего в самом настоящем, тогда как его постичь, не выходя за его пределы. Вы правы, дорогой учитель, но ваши апории — система не моего исчисления. Вся наша психическая и рациональная жизнь суть укореняется в прошлом, мы же едим плоды дерева. Собственное единство человека, как говорит другой философ, должно вечно завоевываться на острие активности. Это проблема выбора, сказал бродяга. А сам человек — острие прошлого, всех прошлых движений, потоков, людей, всего, что он может ощущать затылком. Но это же слепота, отчаяние, драма. Здесь некая контрадикция, возразил Егор, вы берете человека как закрытую систему, между тем он живет и умирает как открытая система. Верить другому — нет риска. Верить себе — настоящий риск, он всегда неоправдан. И мы ничего не знаем об отчаянии неоправданности. Отчаяние невозможно драматизировать, оно монологично, молчаще, в нем нет слов, чтоб быть услышанным. В отчаянии — тени невысказанного. Горе — индивидуально. Коллективное горе — маскарадно. Радость можно переживать сообща. Теперь рассудите, какова страшная бездна невысказанного человеческого горя. Поэтому у человечества никогда не будет подлинной истории, поскольку история событий без истории отчаяний — скорлупа плода, чей вкус нам неведом. Эх, Егорий Иванович, хоть и дотянул ты до седин, а как был, так и остался бесштанный санкюлот, извечный и довечный протестант, одинокий и неприкаянный. Ответствуй, где та рыба в той реке. Рыба съедена, река утекла. Где твоя ломаная рубня в голых ножнах. Твой замечательный дрессированный осел. Где кочевники за холмами, и у каждого длинная тыкня с волчьим хвостом. Где те прелестницы, коих ты любил. А наш друг-психолог тоже, поди, до ногтей истлел за тридцать-то лет. Ты сам где, пацан в цыпках. Под дверью подслушиваешь музыку, так она отзвучала. В прошлом — тихо, ни всплеска, ни шороха. Пока не поздно, бери там дилижан одноместный и мчи сюда. Чтоб летели и становились ветром разорванные в клочья годы. Нет, учитель мой многомудрый, вы ж сами наставляли, что противуречия — стержень движения, на него все наши заслуги и упущения нанизываются. Ан нет, Егорша, то была первая ступень познания, и я, отщепляя неосознанное от сознаваемого, сдвигал твои мотивы на твои цели. А ты бы мне не верил, милый, не доверял. И хоть в те годы был я молодше твоих нынешних, а все едино — старик: война состарила в один год, душа здрябилась, сжалась, как газетка для подтирки. Зачем же вы на себя наговариваете, навираете. Неужто не помните чего светлого, ухарства какого или так, приятного возвышенного чувствования. Отчего, Егорий, как не помнить, все помним, да что толку. Мостиков-то между вами и нами нету, все сопрели, валятся, сыпятся, на щепу распадаются. Кричать с берега — разве что услышишь. Ты и посейчас чужой. Вникаешь в голоса из впереди, а мне они и вовсе бормотание. И хоть ни одна вещь не пропадает, все возникает из причины и в причину же обращается, хоть в бревне содержится дерево, а в ткани пряжа, а в словах переживания наши, все едино — наши причины — вне нас, и никто не может быть причиной самого себя. В памяти, напомнил Егор, мы все — причина себя. След памяти — свеча на алтаре. Кому возносим наши песнопенья? Оставь, сказал бродяга, ты будто бы поклялся служить символом. Как же, как же, живем же в мире символов, пропитаны ими, сочимся. А где вещи, люди, события? Эх, вздохнул бродяга, как только мордой в реальность ткнешься, так и видишь — платонизм, так и тянет проснуться от мокрого кошмара, да сил нет, засасывает, завораживает, туманом головушку крутит, заманывает, чтоб мысль какая не проклюнулась, и уже если случится, так она, голубушка единственная, как иголка в сене, — как ни сядешь, так и наткнешься. А вот и до городской заставы добрели, слава тебе, не заметя за беседой, вот уж и будошники из будок стеклянных высовываются: ну как, любезные, резрешили противоречия ума и сердца? Какое там! Одно речит, другое молчит, да все под сурдинку, тишком, разве ж это дело. Нет, согласно кивают будошники, разумеется, не дело. Однако на всяк случай порасспрошайте прокурора или его товарища. Он чичас книги разложит, палец послюнит, по странице поводит, и все ваши противоречия как на ладони выложит — бери не хочу. Ну, спасибо, милые, за науку, так что как случится, так мы сразу к ним, разрешайте, мол, вашество. А вообще, до свиданья. До свиданья, кивают будошники, и ушами кивера оттопыривают, улыбаются. И вот здесь мы расстанемся, говорит бродяга, ты ступай домой, а я подамся на вокзал. Велика она, матушка, из края в край мотануться и то затоскуешь. Да и выскочишь по ходу возле столба, ногу подымешь да и в лес, хватит, мол, насмотрелись по самое некуда. Неужто навсегда расстаемся, спрашивает Егор и едва не хлюпает в нос от жалости. Отчего же, весело так удивляется бродяга, вот вернется доцент из Китая, привезет гостинцев, земляных орешков, и я тотчас обнаружусь, вот тогда вместях посидим на завалинке, полузгаем, слюну на бороду попускаем. А сам уж стоит на подножке комсомольско-молодежного, пустым рукавом машет, прощается. Погоди, проводник, тормозни вороных. Ты, кричит бродяга, пересиливая перонные шумы, возгласы и поцелуи, не забудь роман дописать и хоть у тебя там высокий слог, как потертости на портках, высвечивает, однако ж ничего. И не забудь про это, как ты ее и как она тебя. Неинтересно ж, мнется Егор, классики все рассказали. Что ж из того, то было задолго до сексуальной революции, а теперь период реставрации. А кому неинтересно, тот пропустит мимо глаз.