Зов Ктулху
Шрифт:
Я отважился войти в сакское строение с отвалившимися дубовыми дверями и увидел внутри десять выстроенных в ряд камер с ржавыми решетками. В трех из них были узники — скелеты высокой степени эволюции, на пальце у одного из них я обнаружил перстень с печатью, воспроизводящей мой собственный герб. Сэр Уильям нашел более древний каземат под римским зданием, но там камеры были пусты. Под ними был узкий тайник, хранящий аккуратную коллекцию костей, на некоторых из которых были выгравированы параллельные надписи на латинском, греческом и фригийском языках.
Тем временем доктор Траск вскрыл один из доисторических могильников и достал черепа, несколько более развитые, чем у гориллы, со следами идеографических надписей. Пока длился весь этот кошмар, спокоен был лишь мой кот. Увидев, как он невозмутимо уселся на куче костей, я подумал о том, какие тайны могут хранить его мерцающие желтые глаза.
Осознав до некоторой степени, что совершалось в этом гроте, — о котором предупреждал меня мой вещий сон — мы направились вглубь темной пещеры, туда, куда уже не доходил свет. Пройденные несколько шагов открыли нам ряды ям, в которых обычно кормились крысы, но которые с некоторых пор перестали пополняться. Армия крыс перекинулась на живых узников, а потом вырвалась из замка, опустошая окрестности, что и было отражено в достопамятных легендах! О, боже! Эти черные ямы распиленных, высосанных костей и вскрытых черепов! Кошмарные траншеи, забитые костями питекантропов, кельтов, римлян и англичан за столько веков греха! Некоторые были заполнены доверху и определить их глубину было невозможно, другие казались бездонными, даже свет фонаря не достигал дна. Какие еще ужасы они хранили?
Один раз я сам оступился вблизи такой бездны и пережил момент животного страха. Я, должно быть, долго там стоял, потому что рядом уже никого не было, кроме капитана Норриса. Потом из темноты вдали я услышал звук, который уж так хорошо знал. Мой черный кот ринулся туда, в неизведанную бездну, как крылатое египетское божество. Но и я не отставал: через секунду я уже слышал жуткое топтание этих демонических крыс, которые опять тянули меня туда, где в центре земли безликий сумасшедший бог Ниарлатотеп завывает в темноте под аккомпанемент двух бесформенных, тупых флейтистов.
Мой фонарь погас, но я продолжал бежать. Я слышал голоса, выкрики и эхо, но все заглушало это вероломное, порочное топтание. Оно все поднималось, поднималось, как окоченевший, раздутый труп поднимается над маслянистой поверхностью реки и плывет под мостами к черному, гнилому морю. Что-то наскочило на меня — мягкое и полное. Должно быть, крысы, плотная, алчная орава, пожирающая и мертвых, живых… Почему бы крысам и не сожрать де ла Поэра, раз де ла Поэры ели запретную пищу? Война сожрала моего мальчика, будь они все прокляты… А янки сожрали Карфакс, в огне пропал мой дед и секретный конверт… Нет, нет, я не тот дьявольский пастух в гроте! И у одного из бесформенных зверей лицо не Эдварда Норриса! Кто сказал, что я — де ла Поэр? Норрис жив, а моего мальчика нет… Почему Норрису принадлежат земли де ла Поэров?… Это шаманство, говорю вам… пятнистая змея… Проклятый Торнтон, я отучу тебя падать в обморок от того, что делает наша семья. Это — кровь, ты, ничтожество, я тебе покажу, как брезговать… Извольте… Великая Матерь, Великая Матерь… Атис!.. Диа ад, аодаун, багус дунах орт! Донас!.. у-ууу… р-р-р-р… ш-ш-ш-ш…
Они говорят, что я кричал все это, когда через три часа они нашли меня в темноте, нашли рядом с полусьеденным телом капитана Норриса, и моим котом, пытавшимся меня загрызть. Они взорвали Эксхэм Праэри, забрали моего Ниггермана и заперли меня в этой комнате с решетками; теперь все шепчутся о моей наследственности и поступках. Торнтон — в соседней комнате, но поговорить с ним они мне не дают. Они также стараются скрывать все сведения о замке. Когда я говорю о бедном Норрисе, они обвиняют меня в немыслимом преступлении, но они должны знать, что это сделал не я. Они должны знать, что это крысы, шаркающие, шмыгающие крысы, чей топот никогда не даст мне заснуть, дьявольские крысы, которые бегают за обшивкой этой комнаты и зовут меня к новым кошмарам, крысы, которых они не слышат, крысы, крысы в стенах.
Неименуемое
Как-то осенней порою, под вечер, мы сидели на запущенной гробнице семнадцатого века посреди старого кладбища в Аркхэме и рассуждали о неименуемом. Устремив взор на исполинскую иву, в ствол которой почти целиком вросла старинная могильная плита без надписи, я принялся фантазировать по поводу той, должно быть, нездешней и, вообще, страшно сказать какой пищи, которую извлекают эти гигантские корни из почтенной кладбищенской земли. Приятель мой ворчливо заметил, что все это сущий вздор, так как здесь уже более ста лет никого не хоронят, и, стало быть, в почве не может быть ничего такого особенного, чем бы могло питаться это дерево, кроме самых обычных веществ. И вообще, добавил он, вся эта моя непрерывная болтовня о неименуемом и разном там страшно сказать каком все это пустой детский лепет, вполне гармонирующий с моими ничтожными успехами на литературном поприще. По его мнению, у меня была нездоровая склонность заканчивать свои рассказы описанием всяческих кошмарных видений и звуков, которые лишают моих персонажей не только мужества и дара речи, но и памяти, в результате чего они даже не могут поведать о случившемся другим. Всем, что мы знаем, заявил он, мы обязаны своим пяти органам чувств, а также религиозным откровениям; следовательно, не может быть и речи о таких предметах или явлениях, которые бы не поддавались либо строгому описанию, основанному на достоверных фактах, либо истолкованию в духе канонических богословских доктрин в качестве последних же предпочтительны догматы конгрегационалистов [15] со всеми их модификациями, привнесенными временем и сэром Артуром Конан-Дойлем. [16]
15
Конгрегационалисты (от лат. congregatio — община) — приверженцы одной из религиозно-политических партий в период Английской буржуазной революции, сторонники более радикального пуританизма.
16
Последние годы своей жизни создатель Шерлока Холмса посвятил спиритизму, написав на эту тему несколько объемных трудов и статей.
С Джоэлом Мэнтоном (так звали моего приятеля) мы частенько вели долгие и видные споры. Он был директором Восточной средней школы, а родился и воспитывался в Бостоне, где и приобрел то характерное для жителя Новой Англии самодовольство, которое отличается глухотой ко всем изысканным обертонам жизни. Он придерживался мнения, что если что-нибудь аиимеет реальную эстетическую ценность, так это наш обычный, повседневный опыт, и что, следовательно, художник призван не возбуждать в нас сильные эмоции посредством увлекательного сюжета и изображения глубоких переживаний и страстей, но поддерживать в читателе размеренный интерес и воспитывать вкус к точным, детальным отчетам о будничных событиях. Особенно же претила ему моя излишняя сосредоточенность на мистическом и необъяснимом; ибо, несравнимо глубже веруя в сверхъестественное, нежели я, он терпеть не мог, когда потустороннее низводили до уровня обыденности, делая его предметом литературных упражнений. Его логичному, практичному и трезвому уму никак было не постичь, что именно в уходе от житейской рутины и в произвольном манипулировании образами и представлениями, как правило, подгоняемыми нашими ленью и привычкой под избитые схемы действительной жизни, можно черпать величайшее наслаждение. Все предметы и ощущения имели для него раз и навсегда заданные пропорции, свойства, основания и следствия; и хотя он смутно осознавал, что мысль человеческая временами может сталкиваться с явлениями и ощущениями отнюдь негеометрического характера, абсолютно не укладывающимися в рамки наших представлений и опыта, он все же считал себя арбитром, полномочным проводить условную черту и удалять из зала суда все, что не может быть познано и испытано среднестатистическим гражданином. Наконец он был почти уверен в том, что не может быть ничего по-настощему неименуемого. Само слово это ни о чем ему не говорило.
Пытаясь переубедить этого самодовольно коптящего небо ортодокса, я прекрасно сознавал всю тщетность лирических и метафизических аргументов, но было в обстановке нашего послеобеденного диспута нечто такое, что побуждало меня выйти за рамки обычной дискуссии. Полуразрушенные плиты патриархальные деревья, остроконечные крыши старинного городка прибежища ведьм и колдунов, обступившие кладбище со всех сторон все это вкупе подвигло меня встать на защиту своего творчества, и вскоре я уже разил врага его собственным оружием. Перейти в контратаку, впрочем, не составило особого труда, поскольку я знал, что Джоэл Мэнтон весьма чувствителен ко всякого рода бабушкиным сказкам и суевериям, которые не принял бы в наши дни всерьез ни один мало-мальски образованный человек. Я говорю о таких поверьях, как, например, то, что после смерти человек может объявляться в самых отдаленных местах или что на окнах навеки запечатлеваются предсмертные образы людей, глядевших в них всю жизнь. Серьезно относиться к тому, о чем шушукаются деревенские старушонки, заявил я прежде всего, ничуть не лучше, чем верить в посмертное существование неких бестелесных субстанций отдельно от их материальных двойников, а также в явления, не укладывающиеся в рамки обычных представлений. Ибо если верно, что мертвец способен передавать свой видимый или осязаемый образ в пространстве (на расстояние в пол-земного шара) и во времени (через века), то как же можно называть нелепыми предположения, что заброшенные дома населены диковинными существами, обладающими органами чувств, или что старые кладбища накапливают в себе разум поколений, чудовищный и бесплотный? И если все те свойства, что мы приписываем душе, не подчиняются никаким физическим законам, то так ли уж невозможно вообразить, что после физической смерти человека продолжает жить некая чисто духовная сущность, принимающая такую форму или скорее бесформенность, которая необходимо должна представляться: наблюдателю чем-то абсолютно и даже именно неименуемым? И вообще, когда размышляешь о подобных вещах, то лучше всего оставить в покое так называемый здравый смысл, который в данном случае означает не что иное, как элементарное отсутствие воображения и гибкости ума. Последнее я высказал Мэнтону тоном дружеской рекомендации.
День клонился к закату, но нам даже не приходило в голову закругляться с беседой. Мэнтона, похоже, ничуть не тронули мои доводы, и он продолжал оспаривать их с той убежденностью в своей правоте, каковая, вероятно, и принесла ему успех на педагогической ниве. Я же имел в запасе достаточно веские аргументы, чтобы не опасаться поражения. Стемнело, в отдельных окнах замерцали огоньки, но мы не собирались покидать свое удобное место на гробнице. Моего прозаического друга, по-видимому, немало не беспокоила ни глубокая трещина, зияющая в поросшей мхом кирпичной кладке прямо за нашей спиной, ни царивший вокруг кромешный мрак, вызванный тем, что между надгробием, на котором мы расположились, и ближайшей освещенной улицей возвышалось полуразрушенное нежилое здание, выстроенное еще в семнадцатом веке. Здесь, в этой непроглядной тьме, на полуразвалившейся гробнице вблизи заброшенного дома мы вели нескончаемую беседу о неименуемом, и когда Мэнтон наконец устал изрекать колкости, я поведал ему об одном ужасном случае, действительно имевшем место и легшем в основу того из моих рассказов, над которым он более всего смеялся.
Рассказ этот назывался Чердачное окно. Он был опубликован в январском выпуске Уисперс за 1922 год. Во многих городах страны, в особенности на Юге и на тихоокеанском побережье, журналы с этим рассказом даже убирали с прилавков, удовлетворяя жалобам слабонервных идиотов. Одна лишь Новая Англия выказала изрядную долю невозмутимости и только пожимала плечами в ответ на мою эксцентричность. Прежде всего, утверждали мои критики, пресловутое существо просто биологически невозможно, и то, что я о нем сообщаю, представляет собой всего лишь одну из версий расхожей деревенской байки, которую Коттон Мэзер [17] лишь по чрезмерной доверчивости вставил в свое сумбурное Христианское величие Америки, причем подлинность этой небылицы настолько сомнительна, что сей почтенный автор даже не рискнул назвать место, где произошел ужасный случай. И уж вовсе невыносимым было то, как я развил и усложнил голую канву древнего мистического сюжета, тем самым окончательно разоблачив себя как легкомысленного и претенциозного графомана. Мэзер и правда писал о появлении на свет некоего существа, но кто, кроме дешевого сенсуалиста, мог бы поверить, что оно сумело вырости и, во плоти и во крови, принялось по ночам заглядывать в окна домов, а днем прятаться на чердаке заброшенного дома, и так до тех пор, пока столетие спустя какой-то прохожий не увидал его в чердачном окне, а потом так и не смог объяснить, отчего у него поседели волосы? Все это походило на вздор, притом несносный, и приятель мой не замедлил согласиться с последним утверждением. Тогда я поведал ему о содержании дневника, обнаруженного среди прочих бумаг семейного архива менее, чем в миле от того места, где мы находились, и датированного 1706–1723 гг. В дневнике упоминалось о необычных шрамах на спине и груди одного из моих предков, и я заверил Мэнтона в подлинности этого свидетельства. Я также рассказал ему о страшных историях, имеющих хождение среди местного населения и передающихся по секрету из поколения в поколение, а также о том, что отнюдь не в переносном смысле сошел с ума один паренек, осмелившийся в 1793 году войти в покинутый дом, чтобы взглянуть на некие следы, которые, как предполагалось, должны были там наличествовать. Да, то было время диких суеверий какой впечатлительный человек не содрогнется, изучая массачусетские летописи пуританской эпохи? Сколь бы ничтожными ни были наши познания в том, что скрывалось за внешней стороной событий, но уже по тем отдельным чудовищным проявлениям, когда гной вырывался и бил ключом, можно судить о всей степени разложения. Ужас перед черной магией вот луч света, указующий на тот кошмар, что царил в смятенных умах человеческих, но даже и это пустяк. Из жизни изгонялись красота, изгонялась свобода мы можем об этом судить по бытовым и архитектурным останкам эпохи, а также по ядовитым проповедям невежественных богословов. Под смирительной рубашкой из ржавого железа таилась дурная злоба, извращенный порок и сатанинская одержимость. Вот в чем был подлинный апофеоз неименуемого!
17
Коттон Мэзер (1663–1728), воинствующий пуританский богослов из Массачусетса, проповедник религиозной нетерпимости. Автор трудов «Достопамятное провидение, касательно ведовства и одержимости», «Великие деяния Христа в Америке, или Церковная история Новой Англии» и др., в которых доказывалась реальность ведовства.