Голаны
Шрифт:
Хотелось всплакнуть перед дальней дорогой.
Умывшись слезой, я вздохнул и заныкал "зерег" с канабисом в укромном месте седалища. Над державой носился синий хаос мигалок, и вой сирен метался над бездной. Когда они подъехали и одевали "бананы" на конечности бренной оболочки, мое астральное тело, проскочив низкую облачность, купалось в амброзии артезианских иллюзий. Как в Баден-Бадене.
Не докучали. Не оскорбляли. Не били. Чтили отца моего и мать мою. Не прелюбодействовали. Любили меня, как самих себя. Имени моего в слове напрасном не поминали. Не лжесвидетельствовали, не скотоложствовали. И, естественно, не убили. Только смеялись, когда я пожалел, что вывел их из Египта. "Сонэ миштарот ихие!" - кричал я в припадке клаустрофобии, а они смеялись, как дети.
Посадят в пробирку крайне правых экстремистов, включат декомпрессор и кнокают, как меня мудохает болезнь левизны.
Лучше бы Тулю на сходняк привели. От хорошего человека в Бат-Яме!
А время шло, и часики тикали.
За давностью преступлений я их понял и простил. Даже подлянку в Осло.
Блядву не докажешь.
Я забыл им штурмовые отряды белобрысеньких мутантов, надроченных на Хеврон. Засосы с Арафатом в Ориент-хаузе. И охоту на ведьмаков по религиозным ишувам.
Мы так часто и ненавязчиво говорили о мирном процессе, что я, будучи вполне вменяемым, предложил: а что, если взять и объявить всех нас фламинго, и пусть "Гринпис" разъебывается за наше поголовье?
Время калечит память.
В беспамятстве попросился домой. В тренерскую каптерку вольного бомжа и к мордашкам моих чемпионов.
Но фотограф, что увековечивал и в фас, и в профиль, стал возражать и чуть не обосрал малину. Я, мол (обо мне), ненавижу многопартийную систему... Козий пидарас! Тебе-то какое дело? Скоро все будем голосовать за партию ЛСД, и наступит консенсус в "экстази".
– Ладно, - сказали, - иди. И вообще, лех кибенемать, дегенерат!
Я и пошел.
Я Олежку долго не видел... Я боюсь его позабыть.
Теперь я только ем и сплю и пытаюсь вспомнить, что было. И курю иногда анашу. Денег нет. А Олежка хлопочет, выбивает для меня пособие на прожиточный минимум и тренирует вместо меня. Ставит мальчишек фронтально. Защита - уклонами и нырками. Серийные атаки. Жесткий встречный бой без компромиссов.
– Так, дядя Миша?
– Класс, сынок! Только так!
А на днях у меня забрало ключи руководство "Маккаби". Ключи от шкафа с инвентарем. Ненавязчиво. Сказали, будто стоял я на паперти реактивного истребителя в олимовском садике в чем мать родила и протекторе и просил бюджет у прохожих. Врут, суки.
– Олежка, зачем они так?
– Не переживайте, дядя Миша, - утешает меня мой двадцатилетний кирюха.
– Все равно потомки узнают, как во времена мелкого политического деятеля, убитого на Площади царей израилевых, жил и помогал становиться мальчишкам бойцами Моисей Зямович Винокур с кличкой "Лау" по первому сроку.
– Цыц, ебут твою мать!
– кричу я на моего любимца. И мы начинаем ржать, как гашишники. Ох, Олежка, доведет тебя язык до цугундера.
Нарыдавшись, мы идем жрать шуарму. Под аккредитив базедовой болезни. Приходим к Маллулу-духанщику и здоровкаемся с ним за руку. Кристальный маркетинг. Хочешь получить назад руку - не обижай вдов и сирот.
Нередко, когда Олежек перебарщивает, Маллул наливает пиво. Вся станица знает, что я патриот и питаюсь урывками, но пока за глотку не схватишь... проходу не дадут.
Это заботы о жрачке.
Когда нужны карманные бабки, я встаю ни свет ни заря и гуляю. Пробегусь по палисадникам Станицы, настригу цветочков полевых и тащу еще тепленькие на олимовскую барахолку.
Там меня уже ждут перекупщики краденного, и мы грыземся за каждый пиастр, и у всех базедовые моргалы первой череды с кровавым подбоем, но как увижу ту - очкастенькую и интеллигентненькую - плюну и уступаю в цене. Теперь в красненьком, а головка беленькая, меня не боится. Первая подходит и спрашивает: "Левкои есть?" Простите, говорю, душа моя. Вот только что ромашки спрятались и поникли лютики. Понимаете, какой мне конфуз. И внаглую получаю с барыг экибан алых роз.
– Вот вам, сердце мое, для украшения жизни. Презент.
Питерская Пальмира с чудесной попкой на отлете - мерцает. Прижмет к маленьким восьмиунцевым персям букет и излучается.
– Как вы поживаете, Моисей Зямович?
– спрашивает, как с картинки Ренуара, красивенькая до чертиков.
– Как ваши дела?
– Аколь беседер.
И стоит передо мной чья-то не найденная в этом мире половинка, как встарь на реках Вавилонских, и в моей башке наступают сумерки.
– А у вас неземные радости, так?
– Нет, не так. И вообще - никак.
– Ну, никак это лучше, чем цурес. В эпоху базедового сионизма и кошелок абсорбции. Давайте поговорим о вербах.
– А та худенькая женщина, что светилась возле вас, она где?
От удара пальцами "рогаткой" исчезает сетчатка, и тихо и торжественно, как в городском саду моего детства, вступают басы. Ум-па-па, ум-па-па... ум-па-па... Крепдешин черной кофты в белый горошек. Ажурный воротник и манжеты. Карие глаза, готовые в любую секунду расплакаться. Шейный браслет из серебряных рыбок, связанных чередой. Светлое знамя юбки от классической попки до святой земли. И ее родниковой чистоты горячее дыхание...
– Будете много знать - скоро состаритесь!
– Простите, я не знала, что вам так...
Ленинградская верба подпасла меня без протектора. Крюк терпимости и сострадания. Рассеченная бровь суицида. Юшка аннигиляции из перебитого носа. Малафейка удавленного в застенках.
И мне по хую весь бомонд, и барыги в пампасах, и вообще я хочу курнуть.
И курю, как подорванный.
– Чего тебе от меня надо, подлюга?
– Простите меня, Б-га ради.
И ни с того ни с сего обняла и заплакала. В такие дни, когда меня проходимки расстроят, я подплываю совсем близко. И самостоятельно вернуться не могу. Не пускает. Летучая Голландка. Агасферша либидонного озера в Бермудском закутке...
Я. Она. И Инкогнито - хехехехаль с приватным жильем. "Я живу с другим человеком. Тебе не противно?"
– Нет, блядь, не противно!
Что я могу поделать? Мягкий, как шанкр, характер. В такие дни Олежка везет меня в Раматаим. В дурбольничку Шалвата. Там медбратом шустрит золотой пацан Ромочка. Олежкин кирюха по военной тюрьме. Мигом уширнет трипнирваной, и я становлюсь баклажанным рагу. Сетчатка отпадает, и теперь хоть ссыте мне в глаза, не заставите думать про Тулю. Трипподстилку, так нежно приклеенную ко мне в приблатненном томлении блюзов "Аленушки". Жизнелюбку любой ценой.