Марьина роща
Шрифт:
Пострадали многие совсем не немецкие фирмы. Со всех окраин шли любители погромов. С гиканьем и свистом проследовали обитатели ночлежек с Хитрова рынка на Ильинку громить Гостиный двор. Этого уже не могла позволить полиция: русских купцов трогать не следовало даже в день массового патриотического подъема. А когда из опустевшего дома Мандля густо повалили клубы дыма, прискакали пожарные, подошли военные патрули, съехалось начальство, прибыл сам генерал-губернатор. Он пытался держать речь к толпе, но махнул рукой и уехал.
Вскоре московские купцы послали жалобу в Петроград, перечисляя свои миллионные убытки. Немецкие владельцы в самом начале войны продали свои предприятия русским коллегам. Тем самым немецкий погром, так кустарно организованный губернатором, ударил по лучшим патриотам.
Это была уже не бестактность, а серьезная ошибка. Юсупов получил выговор и с горя уехал в армию.
…Двадцать пятого мая попользовались и многие жители Марьиной рощи. Больше всего надеялись на богача Лемана. Владел он кузницей у моста, делал всякие художественные поковки: решетки, ворота, перила… Но громилы ошиблись: в кузнице ничего ценного не оказалось. От злости схватили железные палки и стали громить Леманову квартиру, — сам он успел скрыться. Много вещей попортили, но никто ничего не вынес — не давали. Зато из мыловаренной мастерской в Пятом проезде ведрами таскали пенистое зеленое мыло. Разбили аптекарский склад у Сущевского вала, сперва пили спирт, но его оказалось мало, потом эфир и разные смеси, от которых потом болели. Самым неудачникам досталось садоводство Фохта на Александровской, где сейчас корпуса дома № 38. Повыдергали цветы и рассаду, набрали в карманы луковиц, но луковицы оказались горькими… Что там еще взять? Стали по домам землю таскать. Таскали в ведрах, в корзинах, в мешках, в подолах, в картузах… К вечеру явилась полиция, и все кончилось: больше громить не приказано.
И в довоенные годы не пустовали трактиры в Марьиной роще, а во время — войны туда хлынула темная спекулянтская братия, всякие коммерсанты, железнодорожники, агенты, охранники и прочий люд, владеющий товаром или облегчающий путь к овладению. Эта пестрая суетливая публика не сидела на месте: облюбует один трактир, сделает его главной биржей, потом внезапно вспорхнет и сядет в другом. Иные сновали из трактира в трактир, встречаясь с нужными людьми. Где еще найдешь такое деловое уединение, как здесь, среди шмелиного гудения, звона посуды и громких выкриков подвыпивших «гостей»?
Здесь говорили и слушали, сообщали и узнавали, наматывая на ус правду и выдумку, решали и колебались, набирались ума и сбивались с толку. Забегавшему сюда хлопнуть с горя стопку ремесленнику некогда было сидеть и слушать речи, но трактирщик и таким посетителем не гнушался. Такой гость был самый выгодный: ни обслуживания, ни капризов — выпьет, закусит «собачьей радостью» и бежит скорее домой работать. А знатные сидят целыми днями, обороту от них не так много, а почтения требуют полную меру.
Жизнь пошла какая-то неустойчивая. Даже деньги, разменные медяки — тьфу! — и те обернулись бумажками вроде трамвайных билетиков. Руками разводили люди: совсем еще недавно свободно ходили серебряные пятачки и даже медные монетки в пол- и четверть копейки. Наполнялись кубышки золотой и серебряной монетой и сдавались на хранение матери-земле под третьим тополем или в углу сарайчика.
Стали свертывать свои дела марьинорощинские ювелиры. Не везли больше Еремееву подмосковные мастера-надомники целые версты серебряных крестовых цепочек, не чеканили мастера тонких узоров для Птицына, не носила жена Костина полных чемоданчиков ювелирной мелочи в Пробирную палату. Иные ценности появились в чемоданах. Носили братья Алексеевы и их многочисленные помощники денежные марки плохой калужской и серпуховской работы, уезжали с этими чемоданчиками в дальние города, все дальше и дальше от Москвы.
У трактирщиков забот прибавилось. Гостя надо кормить и поить, на то и трактир. Ныне многие на домашнюю еду не надеются. А тут с продуктами тяжко, да и соблазн велик. Купил, скажем, трактирщик партию сахара, — теперь не иначе, как партиями все продают, — купил по дорогой цене у спекулянта, из десятых рук. Подавать посетителям по прежней цене — убыточно. Брать повышенную цену — завопят постоянные:
— Шкуру дерешь!
Уменьшить порции? Опять крик подымут. Нет, уж лучше спрятать, благо цена каждый день растет. Но не всякий продукт может лежать — это раз. Корми гостя, а то к соседу уйдет — это два. И кормили на три разряда, проявляя тонкое понимание людей. Кому хочется по-старому, дешево — получай студень, но, понятно, тут тебе и конина, и хрящик, и всякая сомнительная живность. Кто вникает в затруднения трактирщика, тому и щи наваристые, и селяночку сборную, и первача, как слеза прозрачного, можно выставить по необидной цене… А для высшего разряда, кто сам от спекуляции пользуется, найдется и поросеночек молочный, и гусек, и бок бараний с гречкой, и белая головка, да не царская, а благородных кровей — смирновочка!
Время стало тяжелое, трудностей много, забот еще больше. По городу ходит всякая смута про царя и его придворных. Что будет впереди — неизвестно.
Тысяча девятьсот семнадцатый год Москва встретила огромными очередями за всеми видами продовольствия. Вагоны трамвая тащились немного быстрее былой конки, обвешанные гроздьями «висельников», едущих на одной ноге, часто даже на чужой. Небывалое количество людей в разнообразной военной форме заполонило улицы, театры, кафе, рестораны. В холодных цехах хмуро шевелились рабочие и каменно молчали: чуть что — отправка на фронт, на бойню. На рынках из-под полы продавали стаканами крупу, невероятной помеси муку, подсолнухи. Побрякивая медалями и солдатскими «Георгиями», инвалиды недружелюбно поглядывали на чистеньких тыловиков и земгусаров, военных чиновников. Дамы-патронессы в котиковых манто продавали на улицах бумажные цветочки и жетончики в пользу фронта, приговаривая: «Холодно в окопах, господа!» — и господа совали в кружки подешевевшие кредитки.
Табунки беспризорных начинали свои подвиги. За ними с криком гнались ограбленные торгаши. Унылые очереди часами стояли у общественных столовых, где кормили супом из воблы и неизменной чечевицей. По трактирам в чайниках подавали самогон, в ресторанах — коньяк; его в любом количестве получали иностранные подданные с обширных складов Леве и Депре. Шампанское? Марочные вина? Мускат «Гурзуф»? Кавалергардское из Кореиза? Пожалуйста, были бы деньги. А деньги были шальные. Спекулянты — не те, что привозили пуд пшена, а те, что торговали целыми вагонами, стоявшими в подмосковных тупиках, — сидели по ресторанам и кафе, бойко торгуя партиями мануфактуры, продовольствием, химикатами — всем, что было украдено у армии, у государства.
Подвалы и склады банков не вмещали ценных грузов, скупленных по случаю и хранящихся до «настоящих» цен.
Огромные мебельные склады Ступина на Разгуляе были забиты сахаром и мылом. Голодные жены и дети рабочих днями стояли в очередях за скудным пайком мокрого, с примесью хлеба. Никогда не удавалось получить все, что полагалось по карточке. Солдатки получали издевательски крохотное пособие. Медленно, с натугой поднимался заработок трудящихся, никак не поспевая за повышением цен на товары. Каждая попытка регулировать цены вызывала немедленное исчезновение товара.
Напрасно грозились поэты:
Прежде, чем весна откроет Ложе влажное долин, Будет нашими войсками Взят заносчивый Берлин!Никто этому не верил. Даже великому властителю дум и сердец, самому Игорю Северянину, призывавшему на поэзоконцерте:
…и я, ваш нежный, ваш единственный, Я поведу вас на Берлин!—дерзко крикнули:
— Ходи без нас!
Булочнику Савостьянову Соединенный банк давал за дом миллион, потом полтора. Булочник выжидал: на что ему миллион, если даже половина валютой и чеками на Лондон? Куда спешить? Вывезти благополучно муку из тайных подвалов — тот же миллион. А дом, — он пускай стоит. Недвижимость все-таки…