О, суббота !
Шрифт:
– Передайте ей привет от Штеймана из снабжения.
– Передам,- пообещала стриженая внучка и застучала на машинке.
Моня в шлепанцах на солнечной скамейке наслаждался цветами и птицами и не уходил. Он не рассчитывал, что кто-нибудь выйдет из проходной, подсядет к нему и скажет:
"А, Соломон Зейликович! Здравствуйте, мое почтение! Если вам надо, чтобы вас выслушали, я готов!"
Это было бы не из жизни, а Моня любил реальность. Но разве он не нашел бы, что сказать чудаку?
"Зачем вы подошли ко мне? Я из другого мира. Идите к молодым, у них много будущего, и государство стоит на их плечах".
Но если бы тот возразил наивно: "Государство стоит на всех плечах!"-Моне стало бы труднее разговаривать, пришлось бы настаивать и убеждать, чего ни один подлинный реалист делать не станет.
"Старики не нужны,-немножко все-таки поупрямился бы он.- Они засоряют цветущий сад жизни".
И, может быть, тот рассердился бы и закричал:
"Вы болван! С точки зрения растений и животных все человечество не нужно, все человечество засоряет и загаживает цветущий сад земли! Мы все едины перед лицом планеты!"
"Хорошо, пусть я болван",- сказал бы Моня. Но так, чтобы тот почувствовал свои доводы малоубедительными и захотел среди забот и хлопот, среди больших дел вспоминать иногда и об этом пустячном разговоре.
Голуби урчали и переваливались с места на место, стекло качалось, проходили люди, и по временам открывались тяжелые железные ворота, и выезжала машина с контейнером в кузове. Продукция шла к заказчику.
"Моня!"-как молотком по рельсу, ударил над ним Кларин голос.
"Моня!"-молодой протяжный Кларин голос.
"Моня!"-так крикнула она только однажды, когда он вернулся с фронта, на вокзале, из толпы.
"Моня!.."
Моня уронил письмо. Оно неизвестно откуда взявшимся ветром поволочилось, шурша по сухому асфальту. Хлопая тапочками, он побежал за ним, догнал не сразу, прижал ногой в пыльной ямке и, не распрямляя, не отряхивая, сунул конверт в тесную щель почтового ящика.
"Ничего особенного,-говорил он себе на лестнице.-Звуковая галлюцинация, ничего особенного".
Но открывал дверь, готовый ко всему.
Саул Исаакович вошел в раздвинутые створки решетчатых ворот, во дворе под деревом ждала машина "скорой помощи", и шофер, не теряя времени, высунул из окошка клетчатый локоть и положил на него белокурую голову - спал. Саул Исаакович забеспокоился, не с Кларой ли плохо. Да, дверь Мониного подъезда была раскрыта и зачем-то подперта куском пиленого ракушечника. Саул Исаакович сначала растерянно подумал, что его приглашение на ужин может оказаться неуместным, поднялся на этаж, увидел, что дверь в квартиру тоже распахнута. И здесь Саул Исаакович поймал себя на подлой мысли удрать, ничего не знать, и, если случилось что-то, оно объявится завтра, а сегодня пусть состоится взлелеянное душой'торжество.
Но, конечно, не удрал, прошел по коридору, стал против раскрытой двери в Монину комнату и первое, что увидел, были шевелимые сквознячком Кларины волосы. Сквознячком вздувало коротенькую занавеску над окном, сквознячок позванивал сосульками люстры. Клара дышала, но так незаметно, неохотно. Молоденькая врачиха в белом халате писала за столом быстренько-бысгренько, без заминки. Моня у окна выбирал из коробочки и ставил в ряд флакончики с лекарствами. Саул Исаакович не вошел в комнату, стоял в темном коридоре и ждал, пока врач напишет, но она, не переставая писать, мельком взглянула на дверь, где он стоял за порогом.
– Вы родственник?
Тогда и Моня увидел его, не удивился, оторвался от коробочки.
– Да, да, родственник,-подтвердил он, сложил руки на животе, и они стали вместе ждать, пока она все напишет.
Моня, как заметил Саул Исаакович, был спокоен, даже холоден, но стал как будто меньше ростом. И все в комнате стало и меньше, и легче, и прохладнее, как во сне. Легкой и холодной выглядела шевелимая тонким ветром скатерка на столе, выросшими на снегу казались ландыши в стакане, льдинками-надломленные пустые ампулки на блюдце, прохладными - белый потолок, тоненькая врачиха, лимонная простыня. Только стул, на котором всегда сидела Клара, обложенный круглыми сплюснутыми подушками со стертой вышивкой, стул казался теплым и материальным, и вода, расставленная в стаканах, была теплой даже на вид.
Саулу Исааковичу хотелось пить, но он не посмел, хотелось сесть, но он стоял. Наконец врачиха кончила писать, завинтила ручку, сунула в нагрудный кармашек с инициалами и, пряча смущение за озабоченностью, а глаза в бумагу, сказала с детским вздохом:
– Ну, до свидания...
Но прежде, чем уйти, пощупала Кларин пульс и покачала трогательной головой с кудряшками.
– Только на днях она могла сидеть и улыбаться,- сказал Саул Исаакович, когда врачиха вышла.-Только на днях...-повторил он к вспомнил, как улыбалась ему Клара в его недавний приход, и еле сдержался, чтобы не закричать, не воздеть руки, как делали над умершими старики в Кодыме, ведь Клара еще дышала.
– Все мы на самом краю, все мы приблизились и все приготовились,- ответил Моня сухим голосом. Тогда Саул Исаакович сказал:
– Что делать, Моня. Жизнь.
– Смерть, Саул, смерть, а не жизнь,- зашептал ему Моня и оглянулся на Клару испуганно, но она не могла слышать, она не осознавала жизни.
Саул Исаакович посмотрел на голубые губы умирающей, на колыхание волос над ее лбом, на увядшие руки.
"О, о и еще раз о!-зарыдал в нем кодымский старик.-О, о!.. Почему должна так рано споткнуться на краю обрыва нежная Клара?.. Умолкните, песни! Выключайся, музыка! Горе! Горе!.."
Моня взял его за локоть и попросил:
– Слушай, Саул, позови ко мне Гришу.
"О, да, да!.. Сдвигайся, стол! Отменяйтесь, торжественные тосты за встречу, за вечную дружбу, за мир. О, о!..
– царапал грудь и рвал одежду, и посыпал седую голову пеплом исступленный кодымский старик.-О, о! Пусть пеплом станет костер Ревеккиных хрустиков! Пусть праздничное блюдо рыбы станет будничным запасом на неделю!.. Клара, Клара! Сколько было в тебе светлой доброты для всех нас! Плачьте, плачьте!.."