Созерцатель
Шрифт:
Все мои новости старые, кроме одной: мне навязали жить в квартиру одного молодого и забавного баварца. Несколько месяцев он будет рыться в архивах, пишет какой-то роман, я же ему нужен для стажировки в языке. Я согласился, потому что никогда не жил под одной крышей с немцем, и потому, что немец оказался забавный, — невысокого роста, по фамилии Гроссер. Я сразу стал его называть «mein kleiner Freund»[72] и спросил, где он добыл такую густую шевелюру. Он ответил с такой серьезной серьезностью, что любой другой на моем месте поверил бы: «Три года подряд у нас в Баварии были суровые зимы, поэтому у всех баварцев выросли такие густые волосы, что даже мысли в них застревают, и их приходится вычесывать прямо на бумагу». Он показал мне густой гребешок и предложил за кружку пива в день обучать немецкому языку: «Через полгода вы будете говорить по-баварски и тогда можете приехать к нам. Вас узнают сразу на вокзале». Я ответил, что при одном упоминании о немецком языке у меня начинается аллергический насморк. Тогда Гроссер сказал, что, к сожалению, ночью он храпит по-баварски. Я сказал, что храп — это как раз то, что мне нужно, и я готов брать уроки хоть сейчас. Но Гроссер оказался хитрее, чем я предполагал. По утрам он за бритьем несколько раз напевал строфу из оды Шиллера на мотив Бетховена. Семь дней в неделе — семь строф в оде, и однажды в понедельник во время моего утреннего дежурства на кухне (мы с Гроссером по очереди готовили завтраки на двоих) я вдруг поймал себя на том, что пою:
Freude, shoner Gotterfunken,
Tochteraus Elysium,
Wir betreten feuertrunken,
Himmlische, dein Heiligtum[73].
Гроссер с широкой улыбкой поздравил меня и в тот же день начал учить ругаться: «Когда ты приедешь в Баварию, то начинай ругаться сразу на вокзале, даже еще не выходя из вагона. Тогда тебя все узнают и зауважают».
Гроссер таки отнимает много времени, но до чего интересный и забавный немец! Пестрые и разноречивые философские понятия, склонность к драматическим сюжетам при полной неспособности к пессимизму, юмористическое восприятие серьезных ситуаций, — вот что такое этот немец. Прибавь сюда веснушки на лице, нос картошкой, крупные лошадиные зубы, сжимающие такую прокопченую трубку, будто она долго работала паровозной трубой, — и ты получишь законченный портрет Гроссера.
Утром за завтраком и вечером за ужином и чаем мы проводим «массаж мозгов» и одновременно тренируемся в русском языке. Обычно он первым начинает plaisanter[74].
— Ты знаешь, старик, основной закон общественных отношений? — спрашивает он. — Не знаешь? Так я и думал. В ваших университетах этому не учат. И напрасно. Так вот: основной закон общественных отношений — это закон принудительной специализации, устанавливающий поле действия естественного отбора. Этот закон разделяет всех членов общества на три категории: нужные сейчас люди — специалисты с определенным набором профессиональных, нравственных и физических качеств; затем — нужные в перспективе, в стратегии; и, наконец, лишние люди с такими качествами и свойствами ума и души, которые обществу для нормального функционирования не нужны ни сейчас, ни потом. Первая и вторая категории людей не обладают свободой воли, — они полностью детерминированы. Например, как только в обществе количество отрицательных эмоций и поступков становится выше нормы, что указывает на какую-то дисфункцию социального организма, — тотчас же увеличивается количество полицейских. Как только общество эмоционально дряхлеет, появляются всякие донжуаны, эпататоры, нонконформисты, бунтари духа, религиозные искатели. Как только общество буксует на почве морали, появляются революционеры с совершенно готовым планом строительства на развалинах прошлого. Ты знаешь, старина,что такое мораль?
— Догадываюсь. Скорее всего, это комбинация рациональных правил, правил мироотношения.
— Комбинация... — ворчит Гроссер. — Тоже мне великий комбинатор. Мораль — это опыт прошлого, одушевленный в человеке и материализованный в его поступках. Мораль — это путы прошлого, удерживающие человека от его движения вперед. А в человеке действует закон опережающего сознания. Это значит, что любому действию предшествует забегание вперед, и если человек хочет заглянуть в будущее, он должен разорвать путы морали. Общественный долг — это всегда чужой долг, а человек должен следовать своему, а не чужому долгу.
— Ну, это ты объяснишь баварской полиции, когда вернешься домой.
— Да, — соглашается Гроссер, — если полицейский окажется хотя бы таким же философом, как ты. Впрочем, даже дым родины сладок. Как там у древних говорится об этом? Ты ведь специалист по древним истинам.
— Fumus patriae dulcis. Gomerus[75].
— Вот именно, — говорит Гроссер, — я иду из будущего и, следовательно, принадлежу к третьей категории несвоевременных людей и еще до Гомера не добрался. Как только доберусь, мы переделаем сюжет «Илиады» — я такие повороты действия придумал, что все последующие книжные черви пальчики заоблизывают.
— У червей нет пальцев.
— Все равно. Тогда посмотришь, что будет, если я доберусь до Гомера. Вот посмеемся с ним!
— И долго тебе пришлось топать из будущего?
— Ты понимаешь, старик, практически это получилось сразу. Я тебе объясню. Но при одном условии: это — между нами, просто я к тебе проникся душевным расположением и доверием. Но ты, пожалуйста, никому ни гу-гу. Обещаешь?
— Клянусь своими любимыми домашними тапочками.
— Идет, заметано. Слушай. Любая частица элементарной материи неуничтожима, не появляется и не исчезает. Количество частиц во Вселенной строго фиксировано, их 1080. Поэтому их комбинации, возникшие однажды в форме тебя или, например, меня, могут после окончательного распада повториться. А поскольку и время — неуничтожимо, длительно, непрерывно, — следовательно, я могу существовать в нескольких временах одновременно с промежутком, равным полному зарождению, развитию, угасанию и распаду. Понял?
— Понял. Только почему ты можешь, а я не могу?
— Что поделаешь, старик? — разводит руками Гроссер, — тебе просто не повезло. Не та комбинация частиц. Но ты не огорчайся, ты и без этого хороший, и я тебя люблю как брата. Как продолжение самого себя. Вот так-то. Давай лучше дуэтом споем:
Freude trinken alle Wesen,
An den Brusten der Natur;
Alle Guten, alle Bosen
Folgen ihrer Rosenspur[76].
Вот такие дела, милая Николетта. Я получил забавного соседа, с которым можно делиться сумасшедшими идеями, безумными впечатлениями, бредовыми эмоциями. А это хоть в какой-то, пусть малой степени уменьшает мою тоску по тебе.
Крепко тебя целую, моя подвижница, и пусть Господь нам обоим дарует мужество ожидания и терпение надежды. Твой Старик.
10
Весь предпоследний вечер конференции мы провели вшестером, — Кастальс, Эрвин, Гроссер, Фриц и я, позже пришел океанолог-арагонец, он принес выращенные им морские орешки, пахучие, сладкие, хрустящие, они поглощали горечь бискарийского рома, который мы поглощали за картами — играли двумя колодами в «медведя»; играли на сюжеты — давняя традиция, принятая среди близких друзей в нашем кругу; так однажды, в такую же общую встречу, я сгоряча, сдуру проиграл Гроссеру сюжет о музыканте, совершавшем восхождение по нотам собственной музыки — у Гроссера, к моей зависти, получилась-таки изящная, легкая новелла — а в другой раз я, поднатужась, потому что обычно в карты мне не везет, — выиграл у Эрвина сюжет о каменщике, и он стал героем повести «Замерзающие слова», — вшестером сидели в моем номере наверху и говорили о правде в искусстве. О чем же еще могут пятеро циничных литераторов говорить и один невозмутимый арагонец молчать? — об искусстве изображения, воплощения, воссоздания или — что одно и то же — о женщинах (литераторы были циничны, то есть не признавали святости в принципе, в том числе и святости моногамии), потому что женщина — это практика искусства, а искусство — теория женственности: все искусства, кроме, пожалуй, архитектуры, да и она, если раскопать корни — жилище хранительницы очага, все искусства построены на женской основе. На этом и продолжалась игра словами в слова.
— Правда и истина в русском языке суть женского рода, — продолжал Кастальс.
— Ложь — тоже женского рода, — заметил я.
— Ложь — тень правды при свете дня, — мрачно сказал Фриц. — При свете ночи все наоборот. Или: правда — это личная форма безличной общественной лжи. Сбрасываем бубны. Предлагаем бубны. Предлагаю проход по виням.
— Принято, — сказал Гроссер. — Тогда истина не существует в реальной форме. Истина — абстрактна, умозрительна, непредставима, как, например, непредставима бесконечность, хотя она и содержит конечные величины.
— У меня пятнадцать, — сказал Кастальс. — Гроссеру три очка в минус за неточный ход и отклонение от темы и тезиса. Требуется доказать во-первых, что искусство слова построено на женской основе; во-вторых, что правда в нашем ремесле невозможна; в-третьих, — наше ремесло возможно только в поисках правды. И пусть кажущееся противоречие вас не смущает. Мой великий соотечественник, баск Miguel de Unamuno утверждал, что не противоречит себе только тот, кто никогда ничего не говорит.
— Это слишком просто. Buscar tres pies al gato[77], — сказал я, и арагонец, сидевший рядом с Кастальсом, улыбнулся.