Созерцатель
Шрифт:
— Если бы так, — сомневался Арбуз. — Но ты дремучий провинциал, Дювалье, малокомпетентная деревенщина с глобальными самодеятельными замашками и претензиями. Всякие твои союзы любящих и общества милосердия есть по всему свету, но что-то не заметно, чтоб среди людей прибавлялось любви и терпения...
Винт лежал бессонный и рассматривал на потолке теневую геометрию деревьев, — фонарь за окном проецировал на потолочную белизну сплетение голых ветвей.
Елена Сельская лежала рядом, источая нежадное весеннее тепло, и полуприкрытыми глазами мирно рассматривала мужской профиль, жесткий, как забытый сухарь. Она мягким пальцем проводила задумчиво по его морщинам, и лицо расправлялось, становилось нежным, будто счастливое забытье.
— Позавчера перед твоим приездом, — шепотом рассказывала она, — мне в сон снова приходил апостол Павел в больших белых одеждах и вместо рук крылья. Он этими крыльями обнял меня и сказал: не печалься, я помогу тебе.
— Ты про сына?
— И когда Павел отдалился, на том месте, где он стоял, оказался мой сын... без ноги... на одном костыле...
— Я учился в вечерней школе, — вспоминал Винт, — там были дети — инвалиды войны... это никого не удивляло... это были хорошие люди...
— Понимаю, — Елена гладила пальцами жесткие морщины у его рта, — я знаю: когда-то давно жизнь была расколота, и теперь у всякого — осколочные ранения...
— Что еще апостол говорил? — Винт рассматривал графику древесного отражения на потолке.
— Еще он сказал, что мой сын скоро вернется.
— Он будет против меня?
— Зачем? — она приникла ближе, обдавая теплом. — Если я за тебя, кто может быть против? Мы останемся вместе, три раненых чайки.
— Я не могу работать на государство...
— И не надо. Сейчас никто не хочет работать на государство, даже оно само. Мы чего-нибудь придумаем. Пока на земле живут люди, можно работать на них.
— Я не успею, — грустно сказал Винт, — все у меня внутри гнилое, я, наверное, скоро умру.
Она шепотом рассмеялась.
— Глупый, какой глупый. Почва души твоей разубожена, истощилась, и если я удобрю ее дождем любви, — вспомнила она школьные девичьи альбомы...
— Ты что, стихи сочиняешь? — Винт скосил на нее глаз.
— Зачем? — снова шепотом рассмеялась она. — Я сочиняю жизнь как счастливый конец печальной сказки.
— И нога у твоего сына отрастет? — мрачно спросил Винт.
«Любезный друг мой, Александр Иванович, чем ближе придвигается ко мне мой и твой конец, тем скупее и безнадежнее прозрение будущего. Кажется, та духовная почва, на которой возрастает и будет возрастать культура нашего времени, не имеющая в прошлом сравнимых величин, эта духовная почва будет истощаться, доколе не иссякнет, и тогда «по всей Руси великой» повылезет сорняк высокопарной и убогой материалистической теории, лишенной житейского здравого смысла и оттого не уходящей за горизонты... Предвижу беды неисчислимые, болота вязкие, труды бесплодные. Жизнь сама несет в себе некий нерв поэзии, питающий ум и душу живительным соком сомнения и надежды, и этот нерв поэзии будет отрезан и забыт на перекрестке истории, в суматохе рукосуйства, в нетерпеливом идиотическом стремлении надавать по морде всякому, кто принял на себя нелегкую долю — хранить культуру... Я не фанатик, но материалист во взглядах на историю и политику, но мне совершенно пронзительно ясно, что если Бог оставит свое благоволение к России, тогда страна и народ-страдалец погибнут. Телега истории медлительна, и неизбежна, и неостановима. И если взглянуть на нас, будущих, чистым взором, отмытым иронией и скепсисом, мы увидим, что в будущем мы все — шуты, все — вне закона, вне государства: этот дом не принадлежит нам. Кажется, русское бытие неторопливо и с каким-то тайным помыслом облекается фальшью, фальсифицируя само себя — для кого? зачем? Бог весть. В истории бывали эпохи, когда народ и его культура исчезали в темноту, умолкали на долгие времена, и развитие шло в глубине, невидимо, чтобы спустя время, глухоту и слепоту, вдруг явиться в неистребимости своей, в ошеломительной нетронутости духа своего. Вера в это — вот воздаяние нынешнему моему унынию. И все-таки с какой-то неутолимой тоской ищу я ту основную, решающую ошибку, которая, кажется, и повернет ход истории и породит неисчислимые беды...»
— Мы не можем двигаться вперед, в историю, из которой мы как-то незаметно выпали, и даже не можем ничего предпринять, чтобы вытащить эту телегу из болота, прежде чем не осознаем свой социумный контекст, самих себя, что мы такое, — теоретик выставил вперед бородку, кожа на тощей шее натянулась, откинулся на прямую спинку стула, посмотрел на слушателей иронично и высокомерно.
— Да мы только этим и занимаемся, — с досадой вздохнул депутат, — говорим о себе на протяжении последних двухсот лет и даже более того, да толку ни толики, — депутат показал кончик мизинца, вгляделся в ноготь, ковырнул из-под ногтя грязь.
Гаутама в позе лотоса качнулся в гамаке, отхлебнул из банки глоток кокосового молока, улыбнулся легко, мимоходом.
— Триста тридцать три года, — сказал он, — сидел богатырь на печи, нырял в самосознание, а там глубоко-о-о, и думал выловить золотую рыбку, да рыба-то вся оказалась потравлена. Потом ка-а-ак встал да ка-а-ак пошел да ка-а-ак начал дела ворочать! Все воздвиг, все выстроил, — живи, великанский народец, живи, потомок, радуйся да благодари богатыря, — Гаутама умолк, не окончив мысли, и принял позу атманбрахманасми.
— Вы все неправы, — продолжал теоретик, — а я докопался до главного секрета.
— Ну? — мрачно спросил Арбуз.
— Секрет вот в чем: начиная с середины второй половины прошлого столетия у нас начинается интеллектуальный мор, восходящий из генетических глубин. И чтобы скрыть болезнь, большевиками в начале столетия была уничтожена евгеника. Этот мор — аненцефализм, то есть безмозглость. Как это произошло, откуда исходит, где заложено зерно и как оно возрастало, это еще предстоит узнать, если люди захотят докапываться...
— Захотят, — угрюмо подтвердил Арбуз.
— Впервые начало аненцефализма, его первые признаки были обнаружены Салтыковым-Щедриным, хотя тогда, как это часто бывает, на открытие никто не обратил внимания. Думали, шутит старик. Предтечей будущих аненцефалов является знаменитый на весь мир Органчик. Он, несмотря на нулевые или даже благодаря нулевым умственным способностям, дал — как это случается с вирусоподобными живородящими созданиями — неисчислимое и жизнестойкое потомство, которое, в конце концов, и захватило власть над нашим миром. Это потомство аненцефалов правит и сегодня, хотя мы называем их не нашими и будто не опасными словами, — бюрократ и партаппаратчик...
Депутат крякнул.
— Это что же? — вяло всколыхнулся Дювалье. — Мы все в разной степени аненцефалы?
Теоретик сочувственно причмокнул.
— А кто из нас, — не отступался Дювалье, — больший аненцефал? Есть у вас какая-нибудь мера, если вы, так сказать, аненцефализировали? Может, наша родная дамба?[2]
— Ну, дамба — это побочный эффект аненцефализма, — объяснил теоретик, — так сказать, издержки безмозглости. Да и зачем вам мера аненцефализма? Чем восполните недостающие мозги? Компьютер вставите? А толку? Академия наук ставила опыты. У нас в Питере несколько заведующих отделами народного образования снабжены приборчиками...