Созерцатель
Шрифт:
Усталая Лорелея оперлась на плечо Кентавра и смотрела на мальчика. Он понял, что его рассматривают, высыпал стружку, отряхнул руки, вышел из ворот и оглядел быстрым взглядом странников, их пыльную одежду, суковатый посох в руках Кентавра — защиту от собак — и мешок за плечами. Мальчик открыто взглянул в глаза Кентавра, сказал по-гречески:
— Вы идете издалека. Я могу предложить вам отдых и пищу. Войдите в дом отца моего. Edite, bibite[38], — добавил он на языке римлян и снова улыбнулся таинственной улыбкой, которая расцветала в нем невидимо и внезапно, как цветок в ночи.
— Нет, — Кентавр покачал головой, — мы отдохнем у озера. Нам сказали — здесь, за городом, роща и источник.
— А где преткновение вашего пути? — спросил мальчик, посмотрел на Лорелею и снова улыбнулся той же открытой и загадочной улыбкой.
— У моря Киненериф, — ответил Кетавр. Ему не спешилось уходить. Потому что время, казалось, исчезло, истаяло, растворилось в жарком воздухе, и слова были как следы уплывших облаков.
— А что делается in terris in расе[39]? — снова и серьезно спросил мальчик. — Вы идете из Рима quantum ego auguror[40].
— Когда мы уходили, — сказал Кентавр, — в границах империи царило спокойствие. Божественный Август Октавиан правит Римом и миром...
— Roma princeps urbium[41], — задумчиво произнес мальчик, и прозрачная тень прошла по его лицу. — Божественный Август...
— Октавиан сослал в Томы любимца муз Овидия. Publius Ovidius Naso. Запомни. Это имя пройдет века и сотрет память о самом Августе.
Кентавр помолчал, затем снял с плеча мешок, развязал, порылся, вытащил книгу, завернутую в холстину, и протянул мальчику. — Возьми... Октавиан, сославши Овидия, запретил в публичной библиотеке, в «зале свободы», все книги Овидия. Возьми. Это «Metamorphoses». Мифы читаются легче, чем таргуны на арамейском.
Кентавр затянул горло мешка и вскинул на спину.
— Да хранят тебя боги от меча и злых слов, — спокойно сказал мальчик, прижав книгу к груди. — И пусть желуди твоего дерева упадут на мою землю.
Кентавр улыбнулся.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Иисус, — ответил мальчик и оглянулся: женский голос во дворе окликнул его.
— Живи в мире, Иисус, — сказал Кентавр, — и пусть помышление сердца твоего станет оружием твоей души.
Мальчик улыбнулся в ответ и пошел на зов матери.
Лорелея выплыла из сна, повернулась на бок и сквозь приспущенные ресницы рассматривала синие пятна на желтой луне.
Кентавр сидел на краю матраса и читал при свете керосинового фонаря, стоящего на табурете. Лорелея посмотрела на отражение в окне: муж невенчанный и увенчанный был как пустынник пещеры у шахтерского фонаря. Она тихо рассмеялась. Кентавр выпрямился.
— Ты подарил мальчику книгу Овидия о превращении одного в другое. Разве мальчик умеет читать на латинском?
Кентавр помолчал, вспоминая.
— Тогда люди и языки были ближе друг к другу, чем теперь. Это был язык завоевателей, и его нужно было знать, чтобы понять, на чем держится могущество римлян и в чем секрет их власти.
— Мальчик строгал доску и вдыхал аромат стружки, — сказала Лорелея, — что за дерево? Я хочу вспомнить его вкус...
— Это аканф, египетская акация. Мальчику горьковатый запах напоминал пепел изгнания, — ответил Кентавр.
— Я жалею, не погладила мальчика по голове, — проговорила Лорелея, снова устремляясь взглядом к луне. — Я бы хотела, чтобы у нас с тобой был такой сын.
Кентавр улыбнулся.
— Во власти неба, — сказал он, — и сама земля, и все на ней. Мы не можем отдать этому миру наших детей. Лучше бросить их в пропасть, чтобы ушли сквозь краткую муку в безвозвратность, а не усложняли неоплатными слезами жадное бесплодие века зла. Вернись в сон, невозбранная. Мы там сидим у источника, и я доскажу тебе счастливую легенду нашей печали...
— Никакого торжества не будет, — сказала товарищ Баранова, подъезжая на черной легковой машине к дому телесной радости, как в служебных разговорах иногда именовалось будущее заведение. — Ни оркестра, ни разрезания ленточек, вы поняли?
Миркин кивнул. Автомобиль остановился у подъезда. Миркин бойко выскочил, обежал кругом горячего радиатора машины и привычно открыл дверцу. Баранова поставила на землю длинные ноги, встала, окинула взглядом фасад, исполненный в приглушенных маскировочных тонах.
— Неплохо, — сказала она, проходя в распахнувшиеся двери, остановилась в холле и тоже сказала, что неплохо. — Нужно быть ближе к народу, товарищ Миркин, еще ближе, знать его заботы, жить его думами и мечтаниями. Народ — это стихийный разлив живого творчества масс. Воплощение наших планов и задумок. Где вы собрали коллектив?
— Пожалуйста, сюда, на второй этаж.
Миркин запрыгал бодро-весело по лестнице, в привычном рабочем темпе, выработанном долгим опытом служения благу народа, лучше которого нет ничего на свете.
— Скажите, — спросила Баранова, когда Миркин, поотстав от самого себя, поровнялся с начальством, — а зачем вы отобрали в личный состав дома радости девушку-инвалида?
— Не одну, а двух, — предупредительно склонился Миркин набок. — Видите ли, работе экспертной отборной комиссии предшествовало психосоциологическое исследование. Установили, что некоторый физический изъян у одного из партнеров придает процессу акта особую остроту. Так говорит наука. Поэтому в виде эксперимента мы включили в число сотрудниц одноглазую девушку, ее псевдоним «леди Нельсон», и одноногую девушку. Особенно перспективна одноногая, в ней изюминок больше, чем в компоте. Может, ей для полноты пригодности эксперимента и вторую ногу отсобачить? Тогда клиентам придется воленс-ноленс носить ее на руках.
— Да? — усомнилась товарищ Баранова. — А клиенты не станут жаловаться? Ведь среди них есть и ветераны.
— А мы подавим их правотой наших идей, — убежденно ответил Миркин. — Жалобы исключены. В этих двух экспериментальных девушках есть и соль, и щепотка перца, а не только изюм.
— Посмотрим, — заинтересованно сказала товарищ Баранова, и прошла в распахнувшуюся дверь общего зала.
Все тринадцать девушек сидели в мягких толстых кожаных креслах вокруг трех низких массивных дубовых столиков. Везде было много цветов, — в больших ярких уродливых вазах у стены, и на стене, и на столах, и на полу.